У марабу есть одна малоприятная особенность. Он подвержен нерегулярным, но жестоким припадкам подёргивания или судорог в ногах, и хотя он представительнее любого из сверхреспектабельных аистов, он пускается тогда в дикие, неуклюжие воинственные пляски; наполовину расправляя крылья, он размахивает головой вверх и вниз и по известным только ему причинам к самым тяжёлым припадкам приберегает самые ядовитые реплики. С последним словом своей песенки он снова вернулся в свою обычную стойку, застыв втрое напыщеннее прежнего.
Шакал отшатнулся, хотя был уже трехлетком: не стоит изображать обиду, когда над тобой нависает клюв длиной в ярд, который может вонзаться, как дротик. Марабу был трусом известнейшим, но шакал ещё большим.
— Чтобы чему–то научиться, надо пожить, — сказал магер, — и надо ещё сказать, что маленьких шакалов много, но таких магеров, как я‚ очень мало. Я не горжусь этим, гордость умаляет силу, но, видите ли, это — Судьба, а с Судьбой не может спорить ни один из тех, кто плавает, бегает или ползает. Я Судьбою доволен. Немного удачи, острый глаз, привычка замечать, есть ли выход из ручья и запруды, — и тогда многого можно достичь.
— Однажды я слышал, что даже Покровитель Бедных совершил ошибку, — ехидно заметил шакал.
— Да, но и здесь мне пришла на помощь моя Судьба. Это было тогда, когда я ещё не достиг полной длины — перед пред–пред–пред–предпоследним голодом. Клянусь берегами Ганги, до чего полноводны были реки в те дни! Я был молод и несмышлён, и когда пришло наводнение, никто не радовался ему больше, чем я. Мало мне тогда надо было для счастья. Деревня была совсем затоплена, и я проплыл над пирсом и забрался далеко от берега, к рисовым полям, залитым слоем чудесного жидкого ила. Ещё я помню пару браслетов, которые нашёл в тот вечер (они были стеклянные и ничуть мне не помешали). Стеклянные браслеты и, если мне память не изменяет, туфля. Мне бы надо было стряхнуть обе туфли, но я был голоден. Потом я стал умнее. Итак, я насытился и отдохнул, но когда я был готов к возвращению, вода уже спала, и я пошёл по главной улице, покрытой илом.
Я, и никто другой. Люди мои все вышли, жрецы, и женщины, и дети, и я благосклонно взирал на них. В грязи плохо сражаться. И сказал тогда лодочник: «Возьмите топоры и убейте его, потому что это — магер брода». — «Отнюдь, — ответил брамин[77]. — Взгляните, он гонит воду перед собой! Это наш хранитель». И они забросали меня множеством цветов, а один, счастливо осенённый, вывел на улицу козу.
— Как хорошо, как великолепно: козу! — облизнулся шакал.
— Шерсть. Слишком много шерсти, а если находишь её в воде, то более чем вероятно обнаружить в ней крестообразный крюк. Но ту козу я принял и весьма торжественно спустился к пирсу. Впоследствии моя Судьба ниспослала мне лодочника, пожелавшего отсечь топором мой хвост. Его лодка застряла на мели, которую вы не помните.
— Здесь не только шакалы, — сказал марабу. — Это была та мель, где в год великой засухи застряли три баржи с камнем? Мель, пережившая три наводнения?
— Там было две, — сказал магер. — Верхняя и нижняя мель.
— Ну да, я помню. Поначалу их разделял проток, но потом он высох, — сказал марабу, гордясь своей памятью.
— На нижнюю мель, дети мои, и наткнулось судёнышко моего доброжелателя. Он спал, скорчившись, и, полусонный, выпрыгнул в воду по пояс… Нет, вода доходила ему только до колен… чтобы оттолкнуться… Пустая лодка поплыла дальше и снова уткнулась там, куда её вынесло тогдашним течением реки. Я последовал за ней, зная, что её будут вытаскивать на берег.
— И так и было? — спросил потрясённый шакал. Такой размах поразил его.
— Да, так оно и было. Дальше я не поплыл, но за один день мне достались трое — все упитанные манджи, лодочники‚ и ни один из них не спугнул тех, кто оставался на берегу. Только последний вскрикнул, но это уже не имело значения.
— Благородное развлечение! Но какой мудрости оно требует и какой рассудительности! — сказал шакал.
— Не мудрости, дитя моё, а размышления. Размышление в жизни, что в рисе соль, так говорят лодочники, а я всегда и обо всем размышляю. Мой брат, рыбоед–гавиал, рассказывал мне, как ему трудно гоняться за рыбой, и как одна рыба отличается от другой, и как он должен узнавать их, всех вместе и порознь. Это мудрость, но, с другой стороны, мой брат гавиал живёт вместе со своими подданными. Мои же люди не плавают стаями, высовывая рты из воды, как делают рева, не поднимаются к поверхности, поворачиваясь при этом набок, как моху и маленькие чапта, и не скапливаются после наводнений на отмели, как чильва и бачуа.
— Все очень вкусны, — сказал марабу, щёлкнув клювом.
— И кузен мой, целиком поглощённый их преследованием, говорит то же самое, но они не вылезают на берег, спасаясь от его острозубой пасти! С моими людьми не так. Они живут на суше — в домах, среди своих стад. Я должен знать, чем они заняты и чем собираются заняться, и, складывая, по пословице, хобот с хвостом, я составляю слона. Старый магер знает, что в этом доме родился мальчик, который когда–нибудь придёт поиграть к пирсу. Выходит девушка замуж? Старый магер знает, он видит, как носят взад и вперёд свадебные подарки, а она спускается к пирсу, чтобы совершить омовение перед свадьбой, и я — я здесь. Изменила своё течение река, намыв новые земли там, где раньше был лишь песок? Магер знает.
— Ну, а в таком знании что за польза? — спросил шакал. — Река блуждала даже на моей короткой памяти. Индийские реки почти всё время меняют свои русла, отклоняясь порой на две–три мили за сезон, затопляя поля на одном берегу и оставляя плодородный ил на другом.
— Есть ли знание полезней этого, — отвечал магер. — Новые земли вызывают новые ссоры. О! Магер знает. Как только вода схлынет, он заползает в маленькие канальчики, где, по мнению людей, не укроется и собака, и там ждёт. И вот идёт крестьянин и объясняет, что на новой земле, подаренной ему рекой, он будет сажать здесь огурцы, а там дыни. А вот идёт другой крестьянин и говорит, что он посадит там–то и там–то лук, морковь и сахарный тростник. Они сближаются, как дрейфующие лодки, и каждый в сторону другого вращает глазами под большим голубым тюрбаном. Старый магер видит и слышит. Каждый зовёт другого братом, и они идут разметить границы новых земель. Магер спешит за ними повсюду, низко–низко вжимаясь в ил. Но вот они начинают ссориться! Вот они повышают голоса! Вот они поднимают свои латхи, дубинки, и наконец один из них валится навзничь в грязь, а другой убегает. Когда он возвращается с другими, спор стихает, как покойна теперь окованная железом дубинка вовремя исчезнувшего свидетеля. И ведь нет, чтобы сказать просто спасибо старому магеру. Нет, они кричат: «Убийца!» И целые семьи, по двадцать человек в каждой, дерутся палками. Мои люди — славные люди, крестьяне Мальвайского плато. Они наносят удары не просто так, и, когда схватка кончается, старый магер поджидает далеко внизу по реке, там, откуда деревня не видна, вон за той порослью кикара. И они приходят, мои широкоплечие крестьяне, восемь или девять человек, при свете звёзд неся убитого на носилках. Все они седобородые старики, с голосами, такими же густыми, как мой, они разводят небольшой костёр (ах! как хорошо знаю я эти костры!), и пьют табачный дым, и согласно кивают головами к центру круга или в сторону мертвеца на берегу. Они говорят, что английский закон припас на этот случай верёвку и что семья такого человека будет опозорена, ибо «такой человек» будет повешен на большом тюремном дворе. Тогда друзья убитого говорят: «Пусть его вешают!» И весь разговор начинается снова — раз, другой, двадцатый, пока длится ночь. Тогда, наконец, кто–нибудь говорит: «Драка была честной. Давайте возьмём выкуп за кровь больше, чем предлагает убийца, и забудем об этом». Тогда они торгуются о выкупе, ведь покойный был сильным человеком и оставил много сыновей. Всё–таки перед восходом они, как велит обычай, придвигают костёр ближе к нему, и мертвец отправляется ко мне, и он–то больше не вспомнит об этом деле. Ах–ха! Дети мои, магер знает, магер знает, и мои мальвайцы — славный народ!