И когда солнце во все глаза глянуло на обиженный лес, зелено-желтый пушок поднялся над пустошкой. Закружился вровень с березами и откровенно обрадовался:
— Светлый день, светлый день…
Присел пушок на вершинку стеснительной березки и оказался большой синицей. И такая она, егоза, счастливая — каждое перышко звенит. Пожмурилась птаха на солнце, перевела дух и опять затоковала над пустошинкой:
— Светлый день, теплый день. Светлый день, теплый день…
Синица правду пела, сердцем чуяла наступавший день. И он разгулялся светлым и теплым, приголубил каждое дерево, каждый кустик. Боярка обмякла и завишневела, а березы засмеялись крупно-сладкими каплями.
…В жизни и человеку бывает тяжко-тоскливо, свет темнеет в глазах. И тогда вспоминаю я тот звонкий пушок, и лес, обманутый апрелем, но снова поверивший весне.
Побулькивает ручеек в ложбинке, словно кто-то прополаскивает горлышко. Слушаю его, и кажется: пройдет самая малость — и он запоет. И солнце оперлось подбородком на пухлое облако — ждет. И зайчишка под таловым кустом уши навострил — тоже ждет: запоет ли?.. И я жду…
Ждал, ждал и задремал. Тогда и запел надо мной жаворонок. Кажется, переместился ручеек высоко в небо, чисто-чисто заструился и вернулся на землю песней… А земля слушала, нежилась и дышала. По-над пашнями стояло сине-сине. И березовые колки плыли, казалось, вдаль по морю-окияну горделивыми белыми лебедями…
Много ли надо для радости? Припал жаворонок к воде, освежил горлышко и запел. И все окрест высветилось. Потому, видно, и деревья, и цветы, и зверушки — братья наши меньшие — к земле припадают. И все они от ее материнской груди возносятся к солнцу.
Затяжелевшее солнце затонуло в располневшей от водополья Исети, там оно остыло, и окоем затянул багрово-парной морок. Он медленно угасал: сперва затемнели леса и кусты, потом сыро помутнели поля, и, наконец, все слилось. Блекнущий закат, откуда подлетали простуженно «шавкающие» селезни, кротко отпевали с вершин деревьев дрозды-дерябы. А когда затвердевшая дорога завела нас в сосны, их печальные свисты стали доноситься реже и реже, а скоро и совсем замерли в сумрачно-теплой тишине бора. По сторонам обманчивыми просветами возникали березы. Казалось, кто-то развесил на соснах отбеленные на зиму льняные рукотерты, они подвяли за день, и лишь с некоторых срывались на сухие листья тукающие капли.
Неспешно брели мы и намечали передохнуть на открытом бугорке, где дорога огибает опушку бора и скатывается в улицы деревни Максимовой. Шли и вспоминали с приятелем смешные истории, а мой сын удачно рассказал, как у них в цехе токарь Толик напивается вторую неделю на работе и заочно угрожает начальству:
— А ну, затроньте меня — не глядя махну к белым медведям. Хотя нет, я подожду, когда умрет теща. Продам тогда ее дом в Осеево и куплю машину.
Втроем мы захохотали над отчаянной мечтой незадачливого Толика, а дорога как раз вывела на бугорок. Наш перемноженный эхом ядреный смех поднял с гнезда ворону, она с бестолковым хлопаньем вылетела из хвойной черноты и сделала круг над пашней. Мы привалились к соснам и услыхали грустно-просящий зов:
— Кум, кум, кум…
— Сват, сват, — откликнулся я, и не успели мы снова засмеяться, как тут случилось непредвиденное. Ворона закаркала у гнезда и «кум»-невидимка явился: вечер всполошился истошным воплем вороны. Кто-то сгреб ее, стал душить, она билась-вырывалась, и все тише и тише молила о пощаде. Мы бросились на помощь, заорали: вверху зашумел кто-то огромный и сильный. И уже из бора слабо вякнула напоследок ворона, а тот, укарауливший ее, костисто пощелкал клювом. И всем нам стало морозно и не по себе за горькую судьбу полоротой вороны.
— Эх ты, серое горе! — вырвалось у меня, а приятель повел плечами и добавил:
— Эдакой страсти я и в тайге не слыхал…
— Докаркалась! — зло и растерянно сказал сын. — Докаркалась. Уж ей ли не знать, кто в лесу живет. Ночью-то хоть помолчала бы…
Похрустывая шишками и сучьями, мы вернулись на опушку к рюкзакам и удочкам, а в спины нам снова запричитала невозмутимая сова: «Кум, кум, кум…» Но у меня не было уже охоты отозваться насмешливым «сват, сват…» И без того накаркали на ворону кума-свата — ушастого татя-филина. Небось, довольнешенек потрошит он ее где-то.
Конечно «серое горе», как мы нарекли ворон, и сами охотницы до чужих яиц и цыплят. Я однажды видел, как на сжатом кукурузном поле стая ворон напала на зайчат-листопадников. Лопоухие сжались в серенькую кучку, и, может быть, сумела бы их отстоять зайчиха (ее, видно, тоже вытурил из кукурузы трактор с комбайном) — не знаю. Однако мы с трактористом Петькой Ильиных враз забыли о зеленой массе и убранных гектарах — не договариваясь, ринулись полем на выручку зайчат.
Да мало ли припомнится случаев. Вон у моего брата в селе Бараба серая ежедневно таскала из конюшни куриные яйца. И гнездо свила на тополе в соседском огороде. Повадилась и обнаглела: курица еще сидит и не снеслась, а ворона погуливает возле нее да изредка долбает хохлатку — торопит: дескать, не тяни, подавай скорее яичко. Сколько ни скрадывал ее брат, ничего не получилось. Пришлось ему из ружья расстрелять гнездо и только тогда избавился от настырной нахлебницы.
И все-таки не по себе, когда лишь за крик на беззащитную и одинокую ворону нападают из темноты, а в тело кривыми ножами впиваются когти филина. Тут не очищают совесть припоминаемые за вороной грешки. Может, именно сию минуту где-то на глухой и неосвещенной улице города неклейменые подонки грабят человека и слышится его зов о помощи. И сам-то он, возможно, не святой и когда-то ловчил в жизни, да о том ли думать людям, если они услыхали его крик, может быть, уже предсмертный?
— Откаркала… — глухо повторил сын, когда мы спешно оставили сухой и уютный бугорок. А бор молчал, как будто ничего не произошло. И расцвеченное небо невинно лучилось сеевом звезд, и слева до самой дали берега реки Исети весело озарялись электричеством.
Мы оставили бор, где до самого света сова будет монотонно звать кума, а утреннику не пошлет свой немудрящий, но такой бодрый и необходимый крик ворона. Уходили к лесной избушке у Старицы и молчали, и думалось не о ночлеге и ужине. Лучше бы не хохотать нам, а приберечь радость души на весеннее солнце.
Издали почувствовал: пусто и безголосно на релках, куда распустила река Исеть два живых рукава, а все равно повернул с моста к берегу бурливой проточины. Вспомнилось название здешним лугам — Веселуга. Поди, предки наши не рассыпали попусту слова налево и направо, знали, где они должны прорасти и оставить о себе память. Веселые, стало быть, луга были раньше, радостные…