Заспешил-трущобой и сухим таловым сучком оставил на левой щеке кровавую прореху. Такая ожгла меня боль, так резануло в голову, что я без всякого стеснения громко ругнул себя, старого дурака, распоследними словами. И тут же запурхалась в гнезде сорока, и свободно скользнула из него через ей одной и видимую лазейку.
Отпетый зорильщик, а такими сделала нас война, конечно же, поймет меня: в подобном случае мигом забываешь обо всем на свете, кроме одного — птичьего гнезда. И вовсе с безрассудством ринулся я кустами; не примериваясь оседлал высокую талину с гнездом. Еще и руку не сунул, а с удовольствием и уважением отметил: боярышника поблизости и в помине нет, но натаскали же трескотуньи сухих веток с колючками!
Понятно, что оцарапал руку, ну да шут с ней! Рука уже в гнезде и пальцы перебирают теплые, словно живые, яички. Сколько их? Ага, восемь штук! Стало быть, запаренные, а коли много — год должен быть урожайным и на хлеба, и на травы, и на грибы, и на ягоды. По три лета кряду донимает нас засуха: березы и эти же тальники скоту на корм переводим, и камыши, и кочки болотные с черной тоской люди запасают на фермы…
Поглядел на яички сверху, погрел в гнезде пораненную руку и, утешенный птичьим прогнозом, спустился с талины. Выводите, сороки, на здоровье всех восьмерых, а пока поднимаете их на крыло — знаю ведь я, сколько всякой вредной всячины скормите жорким птенцам.
Оставил гнездо в покое и осторожно вылез из кустов на речку. Про царапину-рану тогда только и вспомнил, и себя успокоил: ничего, за два-три дня заживет. Прикурил и только-только шагнул, как тут же и остановился: костистое постукивание заставило меня оглянуться. Сзади на ветке сидела слетевшая с гнезда сорока. Сидела очень близко и отчаянно долбила клювом… нет, не какую-то там добычу, а свои же собственные лапки.
«А может она просто так долбится?» — подумалось мне, и я пошел дальше. Но что за штука? Сорока облетела, уселась опять вблизи на куст и снова с каким-то остервенением зачастила клювом по лапкам. Тогда с любопытством стал проверять сороку: пройду мимо нее, а она залетит вперед, сядет на куст и клюет, клюет лапки…
Среди белого дня, и до города рукой подать — вот он, по другую сторону реки, а стало на душе нехорошо, не по себе как-то… Не ахти какая и грозная птица, не орел или ястреб, да ненормальная какая-то сорока, психованная, что ли… И на разговор с ней потянуло, будто бы вздыбился на моей тропе зверюга-медведь:
— Эй ты, сорока, довольно психовать, слышишь!? Я же не взял твои яички, вернись и пересчитай их, все до единого целехоньки. Слышишь?
Для большего убеждения повернулся туда, где позади осталось действительно неприкосновенным ее гнездо. Из-за реки на тополину подлетела ворона, уселась и, вытянув шею, качнула головой, чтобы каркнуть, да не успела. Сорочий петух, дотоле как бы окаменевший, молчком набросился на нее, и ворона, подавившись сиплым карком, шарахнулась от чумной сороки, как от крупного хищника или стаи дроздов.
— Эге, да вы два сапога пара, обе нервные! — махнул я рукой на сороку, все так же долбившую саму себя, и быстро, чуть не бегом направился вдоль реки.
…Домой решил ехать на автобусе и завернул в поселок к ближней остановке. Вечерами в обычные выходные дни вроде бы некуда людям торопиться, незачем тесниться в автобусах. И сперва на остановке, кроме меня, ждали автобус опрятная старушка в старинном платке, смирно подвыпивший мужчина моих лет и трое нарядных девушек. Но стоило показаться автобусу из-за поворота, как пассажиров словно ветром надуло из улиц и переулков поселка.
Я попытался быть шестым в очереди, да где там… Не только меня, а и старушку откинула мускулистая и волевая волна молодых парней и девчат. А прибитый стихийно к двери второй волной, я хотел пропустить вперед почтенного пенсионера, однако в спину властно уперлась грудью крупная телом женщина, и помимо своей воли я попал в самое пекло давки. Чуть замешкался, оберегая девочку с запеленутым в платок крохотным котенком, как женщина — моя «носитель-ракета» — сразу напомнила о себе:
— Чего застрял, как тюхтя! Еще мужик называется!..
— Да зачем же давить друг друга, — успел промямлить я. Но женщина опять понесла меня впереди себя, а на нас напирала ватага рослых длинноволосых парней с гитарами. И пьяные, и трезвые — все тискали друг друга до той поры, пока не лязгнули «челюсти» дверок и автобус, тяжко скрипя и чихая, не стронулся с остановки. В духоте и тесноте мы проехали мост, а за ним была следующая остановка. И опять повторилось то же самое, только наоборот — лавина людская устремилась из автобуса. Стало враз свободно, свежо и покойно, но мы, оставшиеся в салоне, почему-то не занимали свободные места, а теснились в проходе.
— Все куда-то торопимся, все нервничаем и дергаем друг дружку, давим, а зачем? — печально вздохнула знакомая старушка и несмело опустилась на сиденье. И я сел, и вдруг вспомнил сорок: как бы кстати поведать о них, но не было ни сил, ни желания. Хотелось просто поскорее доехать до своей остановки, хотелось идти пешком, как все люди в прежние времена, как сам я когда-то ходил по командировкам за десятки километров.
С детства неодолимая тяга у меня к ручьям…
В войну ручьи возвещали нам, деревенским парнишкам, что пришел конец студеной и снежной зиме, и вместе с ручьями отпускали нас на весенние каникулы. Можно было на весь день уйти в поле и на оттаявшей пашне наковырять мороженой картошки, в каком-нибудь ручье отмыть ее дожелта. Отмывать и слушать, как резвая вода утешает-приговаривает: «Перезимовали, перезимовали…»
В ручьях на поскотине, соединявших болота и лывы с Большим озером, мы с братом Кольшей до полуночи ловили самодельными сачками гольянов и желтых карасиков. Ловишь рыбешку, а сам нет-нет да и задерешь голову к небу, откуда из низкой темноты слабо посвечивают отсыревшие звезды. Там, возле них, тесно от птиц — гомонят гуси и казарки, утки и кулики… Таким живым небо бывало только весной: птицу не останавливала война, и она валом валила на родные гнездовья…
С годами все тяготы ушли, все обиды детские выплакали мы в ручьи, но зовут и зовут они, как и раньше, меня своими голосами. Бульканьем и мягким журчаньем, звонким шумом и ласковым шепотом. И нравится смотреть в ручьи, особенно в лесные. Они приглаживают траву по течению и всегда выносят что-нибудь из неведомой глубины лесов.
…Опять на пути моем у кустиков закрасневшего корой шиповника, словно отдаленным токовищем косачей, бормочет и побулькивает лесной ручей. Ручей вытекает из прозрачных берез и по еле заметной изложинке скользит через еланку к оврагу под увалом.