— Верховая гроза прошла, — говорит громко пожилой женский голос позади.
— А страшный он, этот старик, — говорит второй, тоже женский, но совсем девичий голос. — Хоть и без бороды.
В пустом доме нас двое — репродуктор и я. Есть еще собака, она спит. Дом бревенчатый, собаке тепло, и она не слушает радио. Так что действительно можно считать — нас двое. Мы успели уже подружиться и хорошо понимаем друг друга. Когда я работаю, репродуктор молчит; когда мне нужно что-нибудь припомнить о дальних краях, где я когда-то бывал, он именно о них начинает рассказывать, а вечерами он приглашает ко мне музыку. Однажды я начал писать и почувствовал, что у меня получается что-то уж очень знакомое, и репродуктор вдруг начал громко читать мой собственный рассказ. И я заметил, что повторяюсь. А когда пишешь, повторяться, безусловно, нельзя.
Вот и сегодня мы опять единодушны. Я брожу по пустынным комнатам интерната и представляю, как через два-три дня он оживет, какие дети соберутся здесь со своими портфелями, чемоданами, книжками. Мне хочется представить, что из каждого получится, когда они станут взрослыми. А это очень важно, что получится из человека, когда он повзрослеет.
Они, школьники соседних деревень, уже ходят в предпраздничном состоянии. Я это вижу, когда брожу по окрестностям. Девочки как будто на выданье, а парнишки словно готовятся в армию. Все ходят зарумянившиеся, подтянутые. И со всех сторон — с юга, севера, востока и запада — нет-нет да и оглядываются в сторону Глубокого.
Интернат стоит под горой, а на горе, видная отовсюду, светится трехэтажная каменная школа. Дороги все движутся к ней, как бы школьники ни передвигались — автомашиной, мотоциклом, велосипедом, подводой или пешком. Берегом ведет к школе, в гору, аллея из кленов, лип, ольхи, берез. Широкие листья кленов при теплом и крупном дожде шелестят, как птичье крыло. В грибную пору вдоль этой аллеи при дорожке от интерната до столовой высыпаны маслята. Мимо них проходят, наступают на них, а брать не берут. Грибов много повсюду, и сейчас охотятся только за боровиками. При крутом подъеме за дорогой сидят валуны. Их двое. Один обычный камень, оловянной ржавчиной лишайников затянут, а второй — голова с приплюснутым носом и закрытыми глазами, она прикидывается спящей. На самом деле не спит, а вслушивается. И третий валун будто капюшон средневековый, но без лица, лицо как бы наполовину вынуто. И полувынутым лицом он смотрит на крыльцо интерната, а дверь откроешь — он вдоль коридора своим вынутым лицом уставился и страшен в сумерках или ночью. При лунном свете под капюшоном лицо как будто оживает, по нему движутся тени, скользят какие-то мысли, глаза то появляются, то исчезают на плоской зернистости, дыханием наполняется вся голова, словно видениями наполнена жизнь коридора, дороги и сада в стороне за дорогой, за интернатом.
Какое дезинфицированное слово — интернат. Помню, в годы моего школьничества, в войну, по сибирским деревням бродил тиф. В нашем классе было много ребят из детского дома. От одежды ребят этих пахло приблизительно так, как звучит это слово — интернат. В те времена мы уже забыли, что такое тетрадь. Мы писали на книгах. На какой-то желтоватой странице я решал задачку. Вместо чернил мы писали раствором марганцовки, и печатные буквы всегда проступали сквозь наше письмо. И вдруг я заметил, что перо мое бредет по стихотворным строчкам.
Дремлет чуткий камыш. Тишь. Безлюдье вокруг.
Чуть приметна тропинка росистая.
Куст заденешь плечом, на лицо тебе вдруг
С листьев брызнет роса серебристая.
Нетопленого класса стены исчезли, исчезли окна, морозом закованные намертво, и я пошел берегом озера, где тянули сеть и ребятишки собирали на земле линей и щук. То далекое озеро из детства было таким же удивительным, как сегодня Глубокое озеро, поплескивающее рядом. Вторая военная зима кончилась, наступило самое голодное время. Между экзаменами ходили мы в поля и собирали мерзлую, гнилую картошку. Из нее лепешки пекли. Необыкновенно вкусными казались нам эти лепешки. Потом появлялись крапива, лебеда, и становилось полегче.
От еды такой, особенно от крапивы, опухали ноги. Учительница черчения и рисования, пожилая женщина, эвакуированная из Ленинграда, заходила в класс настолько отекшая и так ступала разбухшими ногами, что мы опускали глаза, а некоторые девочки даже плакали. От нее мы впервые услышали, как юный Кустодиев пришел к Репину, как Рембрандт, пригласив на угощение гостей, покрасил красной краской живого рака, как толпы народа собирались на улицах итальянских городов, услышав, что мальчик Вольфганг Моцарт будет играть в храме на органе, а римский папа вручил десятилетнему музыканту орден «Золотой шпоры», и как петербургский театральный художник Головин за одну ночь написал портрет великого русского певца Шаляпина.
Я с горечью иногда замечаю, как в педагогические институты, в училища поступают люди, которым просто не удалось попасть в другое учебное заведение. Они учатся без особой заботы, приходят в школу, не имея никакой привязанности к своему делу. Они не любят и не уважают ребят, а те, общаясь с такими педагогами, теряют доверие не только к ним. Между тем учительство дело поистине святое, и, может быть, ни от кого так много не зависят дальнейшие дни и дела юного человека.
Сегодня солнечный день. Во всех комнатах чисто, и уже установлены парты. Но еще пустынно в этом большом деревянном доме. Раньше здесь была управа. А школа ютилась в одном деревянном доме, с одним учителем на сорок мальчиков. Теперь на землях Глубоковского совхоза почти столько же преподавателей, сколько полвека назад было учащихся. Педагоги сегодня тоже в приподнятом настроении. Они собрались на горе, в школе, обсуждают свои важные дела. А здесь в соседнюю комнату забрела курица. Она громко, по-бабьи, кудахчет уже минуты две. Так что моя собака только сидит и водит ушами да иногда закрывает глаза от этого нестерпимого крика. А кудахтанье прямо грохочет в пустых стенах. Большой валун, что уставился из-под капюшона в коридор, недовольно напрягает каменную зернистость своего лица. Но с места не трогается. Это хорошая примета, если курица в пустом доме перед заселением снесет яйцо. Курица смолкла и важными шагами, с ощущением исполненного долга, гулким коридором выходит на улицу. К крыльцу подходит соседский гончак. Он лизоблюд. Вчера только поел он у хозяев своих все за день снесенные курами яйца. Гончак знает, зачем поднимается по крыльцу. Но моя собака рычит, и тот останавливается.