По крыльцу раздаются громкие, веселые шаги. Женщины, приведшие комнаты в порядок и уже застелившие для школьников постели, идут за своими сумками. Сумки они оставили здесь на время, пока уходили в школу. В сумках печенье, хлеб, конфеты и всякое другое, что из магазина домой носят. С ними завхоз Антонина Васильевна. Эта бойкая, подвижная женщина всегда напоминает мне почему-то Василия Теркина. Этакий Теркин, преобразившийся в женщину-завхоза.
— Вона, девчата, — хохочет Антонина Васильевна, — прямо на постелю снесла!
Из школы дорогой спускается Владимир Андреевич. Он шагает своей немного ныряющей походкой, опираясь на палку. Он в белой расстегнутой рубашке, загорелый и озабоченный. Обычно Владимир Андреевич заглядывает ко мне, сейчас он проходит мимо.
Владимир Андреевич Масленников родился невдалеке от мест, которые сейчас дают нам повод говорить так много о поэзии, красоте, о тишине лесов и озер, о добрых человеческих глазах, да и о делах простых и естественных. Он подростком попал в оккупацию, а после оккупации воевал. Под Ригой в разведке наступил на мину. Учился в педагогическом институте в Ленинграде и вот уже восемнадцать лет живет в Глубоком. Он рыбак и грибник. Он прекрасно образован, много видел, читал, знает. На уроках его всегда интересно. В нем чувствуется сильный характер, без признаков мелочности или педантства. Вечерами часто приходит он ко мне, вынимая из карманов на стол ранетки, вкусные, сочные мелкие яблоки. Подолгу говорим о том да о сем. А ранетки забавляют нас за столом, как порой забавляют собеседников семечки на завалинке. Иногда среди полдня заглядывал я к нему в сад, и Владимир Андреевич с разных деревьев насыпал мне за пазуху яблок. Среди жаркого полдня яблоки катались у меня за рубашкой, как чуть заледеневшие снежки. И потом, если рубашку стирали, даже не раз, от нее долго пахло яблоками.
Я мало встречал на свете людей, так соответствующих натурой делу, которое выбрали. И от этого естественность в осанке, в интонации голоса, в манере говорить с подростком и со взрослым и этакая обаятельная независимость, которая дается не всякому. И происходит это не от каких-то необыкновенных личных качеств Масленникова, просто на своем он месте, делает именно то, что может и хочет, к чему его талант. А педагогический талант у Владимира Андреевича наследственный. Мать его учительница, и матери мать учительница тоже. Да и обе его дочери работают в деревенских школах.
Лицом Владимир Андреевич напоминает в профиль некий силуэт с римской монеты, в фас он смахивает на подсушенного ветрами запорожца, только без оселедца. Но и в фас, и в профиль выражение лица у него доброе. И о Глубоком он говорит добрые слова при любом разговоре, и в людях, здесь, на этих берегах, работающих, он видит умным глазом не злое, а доброе. И когда обращается он к вам, то, как правило, начинает обращение с постоянных для него слов:
— Люди добрые…
И верите вы, что к вам обращаются чистосердечно и действительно считают вас добрым человеком.
Удивительные стоят дни. Они наполнены и тишиной, и шумом, и движением, и светом, и веселыми, быстрыми дождями. Одиночество мое, собаки и репродуктора кончилось. Интернат пуст, но это ничего не значит. В коридоре на вешалке уже висят плащи. Ребята на занятиях.
Десять лет назад в одной далекой деревенской школе в глуши ветлужских лесов я видел такую же вешалку в коридоре, когда в классах шли занятия. Там висели старенькие, выцветшие пальтишки, телогрейки, пиджак со взрослого, подбитый ватной подкладкой, и запомнилось мне одно пальто на девочку. Оно было сшито из лоскутков, как иногда из лоскутков сшивают половик или одеяло. В заброшенности пустующей деревни, уже превратившейся в хутор, эти пальтишки как-то жались одно к другому, словно всем им было холодно и они согревались друг о друга, стеснившись. Было что-то беззащитное в этой школьной вешалке, так что я вдруг и себя почувствовал маленьким парнишкой, который в чем-то виноват. Теперь же висели плащи, и простые, и «болонья», и с «колокольчиками», и с «плечиками». Мне даже почудилось, будто эти школьники ушли на танцы, а плащи оставили. Висели плащи красные и синие, голубые и зеленые. Мне даже стало немного грустно оттого, что в детстве я не мог себе представить, что могут быть на свете такие одежды. Но потом я смахнул с лица грусть и, наоборот, взбодрился и отправился в леса со своей собакой. Среди осенних голосов и шума леса я жалел только об одном: больше не могу я уже остаться наедине с репродуктором. Мы так хорошо понимали друг друга и временами так один другому бывали нужны.
Весь день холодновато парило при ясном, нежарком солнце. Перед зарей пар не рассеялся. Он встал над озером в полной тишине. И озеро вылистилось тончайшим младенческим льдом, в котором берега отразились чисто и неподвижно. Отразились, не уходя в глубину, а прямо на поверхности. При этой глади каждый мельчайший плеск плотвички дает ровные бесшумные круги, которые не расходятся, а стоят на месте.
Чуть замглелое небо ярче отразилось в озере, чем есть на самом деле. Женщина вошла в воду с пустыми ведрами и стоит, словно в живом олове. Зачерпывает сразу обоими ведрами. При таком спокойствии так бережно трогает женщина воду, что нет никаких от ее движения кругов. Уж воду ли черпает она?
Деревья на берегу словно присыпаны мельчайшей пылью отрубей. Сумерки теснеют, заря утихает, пар густеет, и начинает чудиться, будто спускается неслышный, тонкий снегопад. Лишь на высоте вышка горит ярко-красными огнями. Там чисто, в воздухе, а в озере отражается она мглисто.
В интернате уже горят окна. Там слышен говор. Кончился первый день уроков. И голоса оттуда доносятся через озеро, девочки не то спорят с мальчиками, не то перекликаются, не видя друг друга в темноте.
Вчера я поселился в бывшей просвирне графа Гейдена. В этом доме из-за его заброшенности давно уже никто не живет. Во втором этаже его длинное стрельчатое окно, из которого я вижу все озеро.
Две ласточки промелькнули у меня под окном. Они мчались на небольшом друг от друга расстоянии, одна чуть отставала, и неизвестно откуда взявшийся их полет неизвестно где и закончится. Ласточки перечеркнули двумя черными полосами озеро, дальний берег, ель перед самым окном и ослепительно блеснули спинами на ярком высоком солнце. И теперь, несколько часов спустя, на заре, я склонен думать, что полет их не прекратился. Они где-то летят и никогда не остановятся. Они описывают какой-то гигантский круг или эллипс сквозь эпохи, страны, пространства, во времени необъятном и захватывающем дух, как внезапный удар под сердце. И через многие-многие годы они вновь пролетят под окнами этого каменного дома, сложенного из валунов и кирпичей, с двухэтажной башней, перед которой дремлет дремучая ель. В моей комнате есть еще одно окно, но я о нем не говорю. Под ним пробегает узкая тропинка и, смотря кому куда хочется, ведет в гору, на кладбище, или под гору, в поселок. Нависла над самой тропинкой черемуха. Черемуха тоже очень старая, она уже дряхлеет. Весной, когда черемуха цветет, она дышит в окно, как белая тяжкая туча.