Собирались большими и малыми компаниями, но была одна охота, на которую мы с Митей ездили только вдвоем — в последних числах сентября на утиный пролет на Ладогу.
В Шлиссельбурге с невского парохода пересаживались на канальский и оказывались в старинном и уютном мире: отдельная каютка, маленький салон, неторопливое постукивание машины. Старик-официант готов хоть всю ночь поить чаем. Пароходик шел невероятно медленно: если кто опаздывал к отвалу, можно было пробежать по тропке вдоль канала и поспеть к пароходу на следующей пристани. В моих дневниках сохранилось описание одной их таких поездок. Приведу эту запись почти полностью.
«По-моему, воды в Ладоге больше, чем в море, — или это от дождя? В море как-то бывает, что либо одна вода, либо настоящий сухой берег. Здесь вода везде: сразу за левой стороной канала, где щетинятся хвощ и ситник, и в лужах на берегу, и в рыбачьих лодках, и даже на палубе нашего парохода, политой косым дождем.
Длинный гудок — и ответный хрип буксира. Отмашка белым флагом, глуховатый звонок в машинном отделении, и мы почтительно, на тихом ходу, пропускаем длинную ленту „гонок“: лес идет в Ленинград.
Пристань — Черное.
Получили у егеря стрельную лодку. Толкаться будем по очереди… Вяло разгорается солнце над камышами. В заводинах тихо, можно закурить, не закрываясь, на зарубье свежий ветер захлестывает водяную пыль в челнок и тонконогая треста часто кланяется набегающим озерным волнам.
Глухо стукнет пропёшка о подводные камни — луду. Ни с чем не сравним всплеск воды, потревоженной резким взлетом утки. Я еще не вижу, но твердо знаю, что сейчас она поднимется над зеленой стеной рогоза, сторожко поворачивая длинную шею. Мало уток в камышах, только на открытой воде видны мелкие стайки гогольков и морянок, — это первые путники. Скоро, как только водоемы далекой тундры подернутся первым льдом, двинутся в путь тысячные утиные стаи.
А сейчас нет утки, и челнок, раздвигая под нажимом пропёшки утомительно упругую поросль водных растений, то выплывает на синеватый простор хвоща, то скрипит по коротким пальцам телореза, а то совсем пропадает в свистящей на ветру заросли тресты.
Пусты камышовые заросли, нет еще пролета. Далеко вдается камышовый „нос“ в ладожскую белесую бескрайность, еще мористее — островки, горсти гранитных валунов, побитая волной щеточка тресты — и все. С ходу пробегают камышовую изгородку пенные гребни, хлюпают, шипят по камням, студят их.
Бежит нам навстречу рыбацкая высокая лодка, туго налилось ветром упругое крыло паруса. Спокойно держит румпель рослая ладожская девчонка. Привстав над грудой мокрых мереж, кричит нам что-то, неслышное за ветром, седой дед-рыбак, тычет веслом — указывает на дальнюю островину.
Танцует наш челнок на крутом озерном валу, близится лудяная гряда островины. Не на уток показывал дед — нет их тут, — на камне лежит черный скользкий тюлень, смотрит немигающими глазами-пуговицами на челнок, на людей и чуть шевелит усами. Удивился, загнул рыбий хвост выше головы, набок с камня свалился, похлюпал ластами по мелководью и пропал.
Уезжаем из Черного. На пристани вся деревня. В сумерках канал кажется синим. Холодные огни парохода приближаются томительно долго. Девушки в платках и ватниках поют резкими, как озерный ветер, голосами.
В ночь ударил морозец, густо вызвездило — и пошла утка. Мы стояли на палубе. Высоко в студеной черноте, стая за стаей, посвистывая и взволнованно перекликаясь, шла на юг. Непонятно, как в ночной темноте находят они свою зовущую дорогу…»
На всю жизнь запомнились и полюбились просторы и осенняя трогательность Ладоги и как хорошо, что рядом был друг, который все это чувствовал, может быть, еще тоньше и полнее.
Жил Митя в университетском доме. На входной двери долго сохранялась медная дощечка с фамилией отца. Большая квартира, обставленная старинной мебелью, с прекрасными картинами и художественным антиквариатом. Наиболее ценные вещи потом были переданы братом Мити Русскому музею. Я видел буклет — опись дара семьи Тищенко.
В квартире, кроме Мити, жил его брат Владимир Вячеславович с сыном Андреем и пожилая домработница. Уклад семьи издавна строгий. Обедали дома. Но Митя, хоть и приучен был к регулярному образу жизни: гимнастика, еда, работа, игра в теннис, сон — все в определенное время, часто подолгу задерживался на кафедре. В еде был неприхотлив. Если голова была чем-то занята, не замечал, что в тарелке. Однажды мы пришли с ним в гости. На столе лежала коробка шоколадных конфет-ассорти — в те годы редкость, с трудом добытая хозяйкой. Остальное еще не было подано. Митя подсел к столу и за разговором одну за другой отправлял конфеты в рот. Очевидно, к тому времени проголодался. Если бы я не остановил его, вероятно опустошил коробку. К алкоголю был равнодушен, нальют — выпьет. Объяснял: «Не пью, потому что не влияет». Правда, — не пьянел. Курил много. Папиросу за папиросой и дома, и на улице. Покупал одну и ту же недорогую марку. Если папирос не хватало, протягивал мне два растопыренных пальца: «Выдай!» Я отвечал: «У меня не те!» А он свое: «Не влияет».
По воскресеньям и на праздники семья ездила в Лугу. Там у них была дача с большой усадьбой, включающей кусок леса и сад. Братья выращивали выписанные из разных мест уникальные сорта яблок, груш, слив… Дачу и сад окарауливал пскович, дядя Ваня, человек глубоковерующий — член лужской церковной десятки — и предельно первобытный. Братья любили с ним беседовать, слегка поддразнивали, потом пересказывали в гостях и при застолицах, прекрасно сохраняя манеру рассказчика.
Дядя Ваня:
— Нехорошо, Вяцеславовиц, часто ЕГО поминаешь.
— Почему? Всё выдумки — нет никаких чертей.
— Нет, есть.
— Ты его видел, что ли?
— А как же. Раз с соседом на озеро пошли. На плеце удоцки, пять штук, связаны вместе. Подхожу к воде. У берега — он. Удит. Я сразу удоцками хрясь ему по горбу. Он в воду пал и поплыл. Вода волнами идет. Из-за кустов сосед кричит: «Зачем, Иван, плёскаешь, всю рыбу распугал!» Так ОН и уплыл.
— Зря ты, Иван, так. Лучше бы закрестил и сдал в зоосад. Тебе бы за него тысяч тридцать дали. Ни в одном зоологическом живого черта нет.
— Неужели тридцать тыщ? (Иван-то скупущий.)
— Конечно.
Иван долго думает. Жалко ему денег. Потом решает:
— Не, ня взяли бы — цем кормить не знают.
Дома братья Тищенко музицировали. Племянник Мити, Андрей, учился у первой скрипки Ленинградской филармонии Заветновского. Митя неплохо играл на рояле, Володя, кажется, на альте.
Семейное трио распалось трагически.
Андрей рос без матери. Красивый мальчик, умница, со школьных лет был увлечен химией. Горячо любим отцом и дядей. Студентом первого курса он погиб в альпинистском походе на Кавказе. Митя ездил на похороны, вернулся неузнаваемым. Жизнь обоих братьев опустела и сломалась. Митя замкнулся, посуровел, на охоту почти не ездил. Все силы, а они заметно падали, отдавал работе.