— Давно я о ней, Юрий Николаевич, слышал, а вот в руки она мне до сих пор не попадала.
Выглядел Виктор Васильевич крепко, уверенно, был возбужден.
— На праздники меня на несколько дней в Глубокое отпускают, — сказал он, улыбаясь. — Чувствую себя ничего. Кровь хорошая. Говорили с Куликовым?
— Говорил.
— Ну что он вам сказал?
— То же, что и вам, — ответил я, беспечно улыбаясь и чувствуя себя одним из персонажей только что принесенной Васильеву книги.
Я медленно и тяжко уходил в этот раз из клиники. Старенькое здание этой больницы стоит позади библиотеки, современного, юного и элегантного здания. За окнами библиотеки, видимо в музыкальном отделе, кто-то проигрывал пластинку. Звучал Дебюсси. И я вдруг вспомнил, что Дебюсси тоже умер от рака. Я совсем недавно, в Глубоком, у стрельчатого окна просвирни, читал его дневники. Умирал он мужественно. Родился он под Парижем, учился в Парижской консерватории, два лета в начале восьмидесятых годов провел в имении Мекк, знакомой нам по дружбе с Чайковским. В Москве Дебюсси услышал произведения Мусоргского и Римского-Корсакова, которые его глубоко взволновали.
На девяностые годы прошлого века падает расцвет творчества Дебюсси, именно тогда он создал прелюд на стихотворение Малларме «Послеполуденный отдых фавна» и написал ноктюрны «Облака», «Празднества», «Сирены». Он выступал как дирижер и как пианист. Много сотрудничал в газетах и журналах. Творчество Дебюсси, виднейшего представителя музыкального импрессионизма, оказало большое влияние на музыку начала двадцатых годов. Так пишет о Дебюсси «Краткий биографический словарь зарубежных композиторов».
Виктор Васильевич Васильев родился в деревне Барканы под старинным русским городом Опочкой. Детство его прошло в не очень-то обильные достатком и благополучием годы. Он вырос в бедности, окреп в лишениях и в труде. Юношей он пережил оккупацию, парнем попал на фронт. Был ранен. Вернулся на родную разоренную, израненную землю. Он учился на разных кратковременных курсах, просто работал в колхозе, потом руководил довольно сложным, но не очень большим хозяйством. Тринадцать лет он был председателем в колхозе «Победа Ильича». Оттуда его перевели директором в огромное хозяйство, которое разваливалось на глазах у всех оттого, что старый директор, человек когда-то энергичный и преданный своему делу, погибал от водки. Хозяйство Виктор Васильевич спас и за три года восстановил, этот родившийся в начале страшных двадцатых годов десятижильный крестьянский сын…
Дебюсси умирал долго. Тогда был открыт радий, он быстро вошел в моду. Радием лечился и Дебюсси. Здесь, в Глубоком, на озерах, Дебюсси особенно становится близок и понятен. Я часто в просвирне вечерами слушал Дебюсси, особенно его таинственную пьесу «Луна нисходит на разрушенный храм» в акварельном исполнении замечательного итальянского пианиста Артуро Бенедетти Микеланджели. Потом в темноте я поднимался в гору на кладбище к полуразрушенной церкви Казанской божьей матери, построенной в честь благополучного окончания Крымской войны. По церкви теперь уже разрослась целая роща березок и елочек. Лучи причудливо стекают в лунные ночи по их листве и хвое.
Там на горе по березкам и елям, по дубам и по кленам, особенно осенним, так медленно стекает лунный свет. Он колышется в холодной траве и, словно дождь, уходит в землю. Так все уходит в землю. Но кое-что, нет — многое, остается, остается на земле, в облаках, над облаками и вообще повсюду.
Через несколько дней я опять собрался к Васильеву, решил отнести ему другую книгу, более серьезную — «Особый район Китая». Но что-то останавливало меня. Какая-то нерешительность меня сковывала. И я позвонил в клинику. Лечащего врача Куликова не было. Не было и главного врача хирургического отделения Егорова.
— А как себя чувствует Виктор Васильевич Васильев? — спросил я.
— Плохо, — ответила дежурная.
— Умирает?
— Да нет. Но плох.
— Обострение?
— Да, — подтвердила женщина.
— Я собирался к нему зайти.
— Ему сейчас, наверное, не до вас. Жена возле него все время дежурит.
Огонь внутри Васильева разгорался.
Такой ясный вокруг стоял день. Светлый, шелестяще-лиственный, весь под ветром, синим ветром над городом, над рекой Великой, и там, над Глубоким, ветер был видим, тоже шелестел и тоже синий. Там, в Глубоком, по-прежнему деловито работали механизмы, двигались люди, достраивалась зерносушилка… И этот голос женщины, интеллигентный, телесный, сильный… И редкие листья, летящие по воздуху. А утром только что был мороз. Я дал на студию телеграмму и заказал телефонный разговор с режиссером.
Съемочная группа приехала после Октябрьских торжеств, Васильев был уже в Глубоком. Он лежал в маленькой комнате, в спальне, и жена, профессиональная медичка, не отходила от него. По словам жены, Васильеву стало дома получше, и мы готовились записать его размышления о жизни, о делах, о земле — обо всем том, среди чего Виктор Васильевич вырос, о чем кровно болел душой и без чего не представлял себе жизни. Только, передала мне Нина Алексеевна, Виктор Васильевич хотел бы вначале обсудить план своего выступления и просит меня во время выступления поддерживать его вопросами.
Совершенно невозможно передать ту невыразимо горькую атмосферу, в которой ребята устанавливали среди гостиной аппаратуру, освещение, занимали свои места. Все двигались как бы в спрессованном воздухе и чувствовали гнетущее неудобство. С другой стороны, все понимали, особенно Нина Алексеевна, что сделать это необходимо, потому что человек большой, заслуженный, умудренный огромным личным опытом, опытом сложным и непредвзятым, должен сказать все, что он думает о своем деле. Все, кроме него, знали, что это последняя возможность. Да и он сам, пожалуй, об этом догадывался. Тем замечательнее мужество этого удивительного мужчины.
— Ах, Юрий Николаевич, какая бы это была радость, если бы не в такое время, — сказала Нина Алексеевна, провожая меня в комнату к Виктору Васильевичу, негромко и печально. — Если бы пораньше.
Глаза у Нины Алексеевны были заплаканные, но сухие. Виктор Васильевич лежал в постели почти через всю маленькую комнату, лицом к окошку, и совсем уже не был похож на того Васильева, которого я видел в клинике. Он катастрофически похудел, дышал со свистом, через силу, глаза и лицо обесцветились. Он весь трепетал на том хищном огне, который съедал его изнутри. На правой стороне лица, от уха далеко вниз, лежал пластырь. От обилия принимаемых лекарств или подругой причине здесь нагноились железы, и пришлось нарыв этот вскрыть. Но внутренняя сила, огромный запас мужества и воли, которым его наделила природа, которыми его вспоила земля, которые всегда были его подчеркнутым достоинством, — требовательно и непреклонно давали себя знать. Я смотрел на Васильева и с удивлением думал о том, как ему хватает сил каждое утро по телефону досконально и придирчиво вникать в каждую мелочь совхозной жизни, как ему хватает сил в течение дня приглашать, принимать и даже вызывать к себе своих наиболее важных сотрудников. Да и люди сами шли к нему. Единственный, кто ни разу не зашел и даже не позвонил, — это председатель сельсовета Бурунов.