Вандерлипу безразлично, по какой стране, среди каких людей летит его курьерский. Желтые, красные, советские пальмы, тундра или пески, — лишь бы дела шли без опоздания, ровно стуча маслянистыми колесами, едва переводя дух на остановках, шумно дыша широкой, высоко поднятой паровозной грудью. Все по расписанию, без потери времени, без лишних слов. И вдруг долгая, мучительная, нелепая остановка в Кабуле.
Темп Вандерлипа тонет в сыпучих песках восточного красноречия, в лени и слащавой медлительности афганцев, как поезд, сошедший с рельс.
Ему назначают свидание в министерстве. Он едет туда, вооруженный цифрами, короткими и резкими доводами, скупыми словами, пропускающими торопливую мысль, как турникет запоздалого пассажира.
Но ему предлагают чай. Но его угощают сладкой дыней, и справляются, использовав при этом пернатую строку Саади, о драгоценном здоровье американского друга.
Вандерлип в двадцати местах прорывает это сладкое марево… Он вводит в него свои увесистые рычаги, он со всей силой нажимает на их рукоятки.
Напрасно. Дым кальяна и любезность по-прежнему неуязвимы, коварные удары логики бьют улыбающийся воздух, практический Вандерлип три часа сражается с уклончивым призраком, он сам себе смешон, как Дон-Кихот, его часы твердят, что сегодняшний день просто потерян, и поезд жизни, прождав Вандерлипа одну минуту восемнадцать секунд, ушел без него.
Верблюды, жаркое небо, богатый базар. Вышивальщики и ювелиры, седельщики и гончары, шелк, кашмирские, персидские и бухарские ковры, тысяча живых пустяков, солнечные пятна и густая тень, в которой развешено старинное оружие и качаются перепелки в своих остроконечных клетках, похожих на колдовские шапки. Они качаются в них и, не видя солнца, поют о вечной весне.
Вандерлип осматривает базар, осматривает сады и злится. В самом деле, в других странах он привык к быстрому, экономному труду. Сорок лет он снимал с дикарей их драгоценные цветные шкуры и ни разу не натолкнулся на праздное любопытство и, тем более, на неуместное сопротивление.
Он даже не сдирал, а только чуть-чуть подпарывал на спине опекаемых их скифские шубы, и все эти желтые и черные, коричневые и красные услужливо сами из них вылезали, получая взамен манжеты на ноги, кольцо с фальшивым камнем в нос, бутылку джинджера и вообще прогресс. И вдруг эти афганцы не хотят, торгуются часами, требуют особой платы за свои пустыри, непроходимые горы, лишенные всякой ценности, за свою грязь, невежество и голь. Вандерлип переходит в контратаку, — и тотчас министерство исчезает в дымке пустопорожней любезности, и опять миллионер мечется по знойным и пыльным улицам, не спит по ночам, глотает хину и лед.
А между тем, он чувствует, что за алчностью и подозрительностью, готовой часами цепляться за всякую запятую, за упорным нежеланием понять свои, а главное его, Вандерлипа, выгоды, прячется какая-то сила, нечто цельное, самоуверенное и неподкупное. Да, неподкупное, несмотря на повальное взяточничество чиновников. Неподкупное, несмотря на бедность и все растущие расходы на армию, школы и новые суды. Минутами кажется: вот она, победа! К американскому карману уже тянется трусливая рука, ее темные ногти, как голодные присоски. Но нечто более сильное, чем жажда стяжания, какая-то неведомая Вандерлипу стихия отбрасывает ее назад, заставляет жертвовать собой и уклоняться даже там, где тысячи неутоленных хотений кричат о золоте.
«И все-таки, — думает Вандерлип, — кто знает? Посмотрим».
Уже усталый, уже больной многодневными перерывами между деловыми свиданиями, он все-таки едет в загородную резиденцию эмира, на восьмидневный праздник независимости. Клокоча от скрытого нетерпения, он любуется скачками слонов, сражением баранов, стрельбой в цель и сладко-ехидной междоусобицей вельмож. Часы же в жилетном кармане выговаривают одну за другой потерянные минуты.
Вандерлипу отведена палатка на берегу искусственного озера, вокруг которой без дела слоняется злобный и мизантропический пеликан, порождение не восточной, отчетливой и целесообразной природы, но западной, знающей возмутительную прелесть химер.
Вокруг миллионера Вандерлипа, дельца и джентльмена, в течение недели бродит эта наглая птица, этот отброс бодлэровской фантазии, которая шипит на его желтые сапоги, щелкая огромным, полым клювом и злобно блестя маленькими белыми, как у мертвой рыбы, глазками. Пеликан мальтретирует Вандерлипа! Вандерлип принужден терпеть общество пеликана в минуту гнева, выворачивающего наружу свои красные внутренности, целый обширный зоб.
Вандерлип болен. Он лежит в палатке и обдумывает последний решительный натиск на своего мягкого, как студень, противника. Между двух малярийных приступов он видит перед собой все подробности дела, которое должно повлиять на историю, и убеждает себя в том, что это огромное, сложнейшее предприятие, назревающее, как промышленная война, как открытие нового золотоносного полюса, вокруг которого послушно завертится весь капиталистический мир, не может поскользнуться на недоверии афганцев, как на скользкой лапе этого гнусного пеликана.
— Уэк, — кричит пеликан — уэк, уэк, — и щелкает клювом.
Для того, чтобы понять дальнейшую неудачу Вандерлипа, надо знать, что такое праздник независимости в Афганистане.
Правительство и иностранные послы придают ему официальный оттенок. Слоны, маневры, бега и речи не выходят из рамок обычной на Востоке «тамаши». И не в них неотразимая прелесть и торжественность этих дней, посвященных независимости.
Когда эмир на четвертый день вместо мундира появляется в одежде пограничных племен: в серой чалме, в темно-синей холщевой куртке, перекрещенной патронташем, в сандалиях на босу ногу, — тогда весь Кабул знает, что начинается жгучая, мистическая и глубоко-национальная часть праздника. Завидя за плечами Амманулы-хана старинную винтовку пограничников, английский посол обычно ощущает легкое недомогание и, ласково извинившись, исчезает в облаке автомобильной пыли. Гудок его Ройса провожают хриплые, ненавидящие рожки воинственных племен, сто лет пролежавших, как нетаящий снег, в глубоких складках Гиндукуша.
С утра вазиры и афридии приводят себя в состояние воинственного возбуждения, которое к четырем-пяти часам дня доходит до экстаза. Они пляшут могучими ястребиными кругами, боевыми братствами. Каждое племя под своим треугольным знаменем, обожженным в пороховом дыму восстаний и набегов. Блестящие черные волосы танцоров взлетают и опускаются опять, как стая воронов над полем битвы. Они кричат, палимые тропическим солнцем и этой музыкой, обжигающей внутренности.