— Костя, тронь-ка Иваныча, жив ли? — говорил штурману бортмеханик Гурский. — Я хозяев попросил, чтобы послали они упряжку в поселок за доктором. К утру, пожалуй, поспеет сюда доктор. А вот командир-то доживет ли до утра?
«Постараюсь дожить», — решил про себя Черевичный. И заснул. А утром, поднявшись раньше всех, пошел к самолету. В первых лучах восхода тени от поплавков как-то странно ложились на воду.
«Откуда эти здоровенные черные палки? Уж не галлюцинация ли у меня», — снова затревожился Иван Иванович. Но, присмотревшись, обнаружил рядом с поплавками увесистых щук. И радостно гаркнул во все горло:
— Экипажу подъем! На рыбалку!
Уха, сваренная к обеду, всем понравилась.
Вскоре после обеда приехал на оленьей упряжке врач, вызванный хозяевами зимовья из поселка. Приехал, улыбнулся и авторитетно разъяснил: вода в озере и впрямь содержит примеси серы. Если пить ее долгое время некипяченой, действительно можно заболеть.
— А вас, товарищ пилот, от двух-трех глотков хвороба не возьмет. Да и вообще, глядя на вас, думаешь: богатырь-парень!
Черевичный посмеивался над штурманом и механиками:
— Сдрейфили вы, орлы. Думали небось даст дуба наш единственный пилот, и некому будет вести машину. Застрянем тут в медвежьем углу вместе с аэропланом…
— Ну что ты, Иван Иваныч. Как тебе не стыдно! Да мы за своим отцом-командиром и на тот свет строем пошли бы…
Между тем надо было продолжать полет. Теперь уже на юго-восток. Поднялись по Индигирке до верховьев, оттуда вышли к верховьям Колымы. Теперь горные хребты пересекали при хорошей ясной погоде.
Вот и Сеймчан на Колыме — конечный пункт маршрута. После таежных зимовий деревянный, наспех сколоченный поселок золотоискателей воспринимался летчиками как благоустроенный культурный центр, едва ли не шедевр северного градостроения!
«Дело сделано, трасса обследована, новый путь самолетам из Якутска на восток открыт», — мысленно подытоживал Черевичный, посадив машину на воду Колымы и подруливая к берегу.
Когда ошвартовались к плоту, он заглянул к штурману и тут сделал для себя открытие поистине сенсационное. В кабине, которую так, казалось бы, заботливо оборудовал Константинов перед вылетом из Иркутска, не оказалось ни рации, ни ключа, ни наушников. А на самом Косте, как говорится, не было лица.
— Суди ты меня, Иван Иваныч, под трибунал отдавай, — лепетал он, то краснея, то бледнея. — Так мне хотелось лететь с тобой, что решился я на обман. Штурманское дело знаю, убедился ты в этом, а вот радистом сроду не работал…
Рассердившись не на шутку, Черевичный начал вспоминать: сколько раз, принимая от командира донесения, адресованные в Якутск, Константинов ничего не передавал ему в ответ, ссылаясь на какие-то помехи в эфире.
Теперь же, когда разговор пошел начистоту, признался Костя, что перед началом рейса он, чтобы уменьшить вес самолета, выбросил из своей кабины кресло, а рацию спрятал в ящик, на коем затем и восседал всю дорогу.
— Так, значит, — заключил Черевичный, выслушав исповедь штурмана. — Скажи, Костя, спасибо, что отходчивый у меня характер. Трибунал нам с тобой ни к чему, а вот морду тебе набить следовало бы. Однако парень ты смелый, товарищ надежный. И навигатор неплохой. Со временем выучишься а на радиста… Теперь о делах наших: пообедаем, отдохнем, напишем обстоятельное донесение Виктору Львовичу. Здешняя рация передаст. Ладно, не дрейфь, пожалуйста, жаловаться на тебя командиру авиагруппы не буду.
За обедом — праздничный он выдался — все были веселы, кроме Константинова.
— Не журись, Костя, — хлопнул его по спине Черевичный.
И обратился ко всему экипажу:
— Командир ваш, ребята, еще и стихи сочиняет, слушайте:
Вот какой он, чертов сын,
Константинов Константин…
СВИДЕТЕЛЬСТВУЕТ ВЕРНЫЙ ДРУГ
— Возьметесь про Ваню писать, тогда уж и Сашу Штепу помяните добрым словом, — посоветовала мне Антонина Дмитриевич Черевичная. — Ведь закадычные были дружки. Я, бывало, гляжу на вас троих, — распиваете вы чаи, тараторите, тараторите… Сколько ни слушаю, ни слова не разберу.
Что верно, то верно! Подмечали эту особенность наших застольных бесед все общие знакомые: не могли похвастаться хорошей дикцией ни Иван Иванович, ни давний его соратник штурман Александр Павлович Штепенко, ни автор этих строк — что уж тут скрывать… Но каждый из троих понимал собеседника с полуслова — столько вместе пережито, передумано. Да и привыкли друг к другу за три десятка лет знакомства.
Трудновато мне теперь отвыкать. Не один уж год минул, как вслед за Черевичным ушел из жизни и Штепенко, а я все еще не могу подумать о них без внутренней боли: «покойные». Все еще мысленно вижу Ивана в пилотской за штурвалом, Сашу — над картой, пронзенной курсовой чертой, или под стеклянной полусферой астролюка. Вспоминаю, как однажды, во время стратегического преднавигационного облета арктических морен, Штепенко, в ту пору флагманский штурман полярной авиации, тренировал молодого начинающего воздушного навигатора:
— Как ты думаешь, парень, какой прибор в нашем деле самый главный? Секстан? Или, может, радиокомпас, а?
Затем следовала многозначительная пауза.
— Нет, парень, важнейший прибор у штурмана — голова… Го-ло-ва! Собственный мыслительный аппарат. Как, согласен?
У самого Александра Павловича, налетавшего миллионы километров, всю войну бомбившего фашистские дальние тылы, заслужившего звание Героя Советского Союза мастерским рейсом через фронт и океан — в Англию и Америку, голова была светлая. Удивительно сочетались в этом человеке способность к молниеносным математическим расчетам с тонкой человеческой наблюдательностью, всегдашняя готовность к смелым, рискованным решениям — с вдумчивыми суждениями о жизни, неиссякаемый юмор — с цепкой щедрой памятью.
К свидетельству Александра Павловича Штепенко — автора не одной книги о воздушных странствиях и превосходного изустного рассказчика — я теперь и обращаюсь.
Был у нас как-то такой разговор:
— Мы с тобой, Савва, когда познакомились? В феврале тридцать пятого в Архангельске. Точно?
— Верно, Саша. На Кег-острове ты мне давал интервью, едва из Москвы прилетел. Я-то, помнится, все ахал: как это вы впятером отважились добираться до Вайгача на двухместном биплане.
— Да, добрались, хоть и с приключениями, не с одной вынужденной посадкой в пути. Но про первую нашу вынужденную я тебе, репортеру, тогда на Кег-острове не рассказывал, не хотел пилота своего перед печатью срамить. Нынче-то, уже дело прошлое, можешь про ту эпопею в моих сочинениях прочитать.