День угасает. В кровавом закате растворилось солнце. Сумрак окутал вершины гор Полупрозрачной дымкой. В дыхании ветерка, забегающего под ель, чувствуется приближение холодной ночи. Горячим пламенем шалит костер, бросая в темноту блики света.
На вертелах жарится сочная мякоть, в котле варится язык, распространяя аромат поджаренного сала. Улукиткан дробит тупой стороной ножа бедровую кость, разогретую на углях, смачно высасывает душистый мозг и, щуря глаза, схлебывает с вертела горячую сукровицу с жиром.
– Вода не любит мягкое дно, желудок – пустоты, – говорит он, поймав на себе мой взгляд. – Пошто не ешь?
– Подожду, еще не поспело…,
– Эко не поспело! Горячее сыро не бывает, – отвечает он, поднося ко рту новый кусок.
Поужинав, я быстро заснул, оставив старика за трапезой. Но спустя час проснулся от холода. На лес падали пушинки снега. В костре остались только головешки, когда Улукиткан вложил нож в ножны и отодвинул от себя чашку с костями. Не вставая, он достал бердану, разрядил ее и гильзой выбил глубокий кружок на ложе рядом с такими же кружочками Я встал, поправил костер и подсел к нему.
– Почему не спишь, Улукиткан?
– Зачем сон, если есть жирное мясо?
– Ты, кажется, на ложе кружочками обозначаешь убитых сокжоев? – спросил я, показывая на свежую метку.
– Эге. А крестиком – медведя, точками – кабаргу, трое-листом – сохатого, восьмеркой – барана. Каждому своя метка есть, смотря какой зверь. Этот сокжой жирный, его метка глубокий. Прошлый раз убил худой, старый матка, смотри, его метка мелкий. Тут все хорошо написано, читай, – сказал он, подавая мне бердану.
Я с большим интересом углубился в расшифровку этой удивительной охотничьей летописи. Многочисленные кружочки, восьмерки, черточки на ложе ружья свидетельствовали о том, что десятки зверей добыл Улукиткан за свою долгую жизнь. Это был также и полный перечень парнокопытных и крупных хищников, обитающих в этом крае. По меткам можно было узнать, какой вид зверя был предметом большого внимания охотника и какой редко попадался ему. Время, конечно, кое-что стерло из давнишних пометок, но то, что дорого хозяину, реставрируется им, оберегается, как драгоценная запись. Рассматривая ложе, я заметил, что крестики, обозначающие убитых медведей, за очень небольшим исключением вырезаны четко и глубоко, тогда как три четверти отметок добытых сохатых сделано мелко. Количество точек – условное обозначение кабарожки, трудно подсчитать, так их было много на ложе, и выдавлены они одинаково неглубоко…
– Почему ты убивал больше жирных медведей и худых сохатых, а не добыл ни одной сытой кабарожки? – спросил я старика.
– Эко не знаешь! Сохатый в году только три месяца жирный бывает; когда время гона [44] придет, сразу сало теряет. Зимой он всегда худой. Медведь совсем не так, девять месяцев жирный, только время комара худой ходит. А кабарожка постоянно худой, и летом и зимой, сало его никогда нету, все бегает да бегает. Понял? Смотри, тут все правильно написал, – ответил Улукиткан, показывая на ложе.
Он расстелил близ огня шкуру убитого сокжоя, подложил в изголовье котомку, на один край шкуры лег, другим укрылся, и вздох, полный удовлетворения, вырвался из его груди. Через две минуты старик уже храпел. Я подложил в костер дров, выпил кружку чаю и тоже уснул.
На охоте сон чуткий. Тело вроде отдыхает, а слух начеку. Где-то ухнул, оседая тяжелым пластом, снег. Вскрикнули разбуженные кукши, еще с вечера слетевшиеся к мясу. Все время напоминает о себе холод, и я снова поднимаюсь. Улукиткан, склонившись над вертелом, уже завтракает: доедает оставшиеся вчера куски мякоти.
Брусничным соком наливается заря.
На мягкой перенове вокруг нашей стоянки за ночь появилось множество следов. Неизвестно, кто и как разнес по тайге весть о гибели старого сокжоя, а на его тризне уже побывало немало гостей. У останков наследили колонки. Вот один из них гнался за горностаем, два-три прыжка, лунка в снегу, капля крови. До утра объедалась мягкими рогами лиса – тоже понимает вкус!
Мы складываем мясо на свежий снег, прикрываем его шкурой, а поверх набрасываем копну еловых веток. Уже собрались уходить, как над нашими головами прошумел крыльями ворон. Он уселся на вершине сухой лиственницы и поднял крик на весь распадок, словно оповещал сестер, братьев, дальних родственников о предстоящем пире.
– Тьфу, дурак! Сам бы ел да помалкивал, дольше хватило бы, – хмуря брови, говорит старик.
Он снимает с себя нательную рубаху, изрядно пропитанную потом и дымом костра, и засовывает ее под ветки, поближе к мясу.
– Зачем оставляешь? – удивился я.
– Эко не знаешь. По крику ворона медведь легко нашу добычу найдет, а понюхает и подумает, что тут человек лежит, удирать будет. Понял?
Перед тем как тронуться в обратный путь, Улукиткан сделал затес на ели, под которой еще догорал костер, вбил гильзу в обнаженную древесину и сложил у корней кости.
– Когда-нибудь люди придут сюда, увидят гильзу, кости, догадаются, что тут была удача охотника, – пояснил он, не дожидаясь моего вопроса.
Лыжи бесшумно скользят по мягкой перенове. Старик шагает легко, сегодня он по-праздничному сыт и весел. Хороший костер, сладкий отварной язык сокжоя вперемежку с горячей мякотью, теплая постель под шкурой только что убитого зверя – не часто бывает в тайге такая праздничная ночь. Может, о многом напоминала она старику, о многом он передумал, сидя у костра. Вся эта обстановка как-то омолодила его.
Солнце не показывается из-за туч. Все больше хмурится небо. Ветерок-баловень отрясает с веток кухту. На отроге мы сворачиваем со вчерашнего следа, идем напрямик к стоянке. Впереди широкий лог, затянутый мелкой чащей и редким лиственничным лесом. Спускаемся на дно. Теплынь. Свеже набродили глухари, настрочили дорожек куропатки, чьи-то перья на ночном соболином следу. А лыжи скользят дальше. Вдруг старик останавливается, топчется на месте, протыкает палкой снег, озабоченно осматривается. Нигде никого не видно, да и под ногами никакого следа.
– Место знакомое, что ли? – спросил я.
– Однако, тут долго кто-то жил, снег, как на таборе, плотный, – ответил старик, сворачивая вправо и с трудом просовывая широкие лыжи сквозь кустарниковую заросль. – Тут тоже крепкий! – удивился он.
Я ничего не могу понять. Зря, думаю, задерживаемся. А Улукиткан осматривается, все что-то ищет.
– Смотри, – говорит он, показывая на дерево.
Я вижу череп сохатого с огромными лопатообразными рогами, положенный в развилку нетолстой лиственницы, на высоте немного, более полутора метров от земли.