Чарльз Нордхоф, Норман Холл
Бунт на «Баунти»
Представители других нации часто корят нас, англичан, за нелюбовь к, переменам, и справедливо — ведь нам и в самом деле нравится Англия как раз за те черты ее природы и жизни, которые менее всего подвержены изменениям. Здесь на западе, где я родился, мужчины немногословны, упрямы в своих суждениях и менее чем где-либо расположены к новшествам. Дома моих соседей, жилища арендаторов, даже рыболовные суденышки, бороздящие Бристольский залив, старомодны и безыскусны. И мне, семидесятилетнему старику, сорок лет проведшему в море, вполне простительны и нежность, с какою я вспоминаю картины моей молодости, и удовлетворение оттого, что картины эти так мало меняются с течением времени.
Нет более консервативных людей, чем создатели кораблей, — за исключением разве что тех, кто на этих кораблях плавает; и хотя штормы в море вовсе не так часты, как полагает кое-кто на суше, жизнь моряка складывается по преимуществу из ежедневного выполнения определенных обязанностей в определенное время и определенным образом. Сорок лет такой жизни превратили меня в невольника, и я, чуть ли не вопреки своему желанию, продолжаю жить по часам.
Привычка эта пустила во мне слишком глубокие корни и к тому же нашла могущественного союзника в лице моей экономки миссис Текер, которая не может отказать себе в удовольствии быть весьма пунктуальной. О пенсии с нею лучше и не заговаривать. Несмотря на свои годы — ей уже под восемьдесят, — она двигается все еще довольно проворно, и порою в глазах у нее, как и прежде, вспыхивают злобные искорки. Я с наслаждением поболтал бы с нею о тех временах, когда еще была жива моя матушка, но стоит мне завязать беседу, как она незамедлительно ставит меня на место. Ведь и служанка и господин — оба стоят одной ногой в могиле!
Семь поколений Байэмов жили и умерли в Уитикоме; фамилия наша известна в окрестностях Куэнтокских холмов более пятисот лет. Я — последний ее представитель; мне странно думать, что, когда я умру, кровь Байэмов будет еще течь в жилах далекой таитянки.
Мой кабинет помещается в северном крыле дома, под самой крышей, откуда открывается вид на Бристольский залив и далекий зеленоватый берег Уэльса; из этого кабинета я и отправляюсь в свои путешествия по прошлому. Дневник, который я начал вести с 1787 года, когда еще мичманом вышел в море, лежит у меня под рукой в шкатулке из камфорного дерева; достаточно перелистать его страницы, и я вновь ощущаю запах порохового дыма, острые иглы снежной бури в Северном море или наслаждаюсь спокойной красотой тропической ночи, мерцающей созвездиями Южного полушария.
Вечером, когда все мои мелкие стариковские дела уже сделаны и закончен одинокий молчаливый ужин, я начинаю испытывать те же чувства, что и человек, который только что приехал в город и который первые свои полчаса пребывания в нем посвящает приятным размышлениям о том, в какой театр ему пойти. Чаще всего я возвращаюсь ближе к началу дневника, главным образом к истрепанным и перепачканным страницам, написанными рукою мичмана, — к истории, которую я давно пытаюсь забыть. Незначительная для флота и тем более для ученых эта история — самая странная, самая живописная и самая трагичная во всей моей жизни.
Я давно уже хотел последовать примеру других отставных офицеров и посвятить свой обширный досуг тому, чтобы с помощью дневника как можно подробнее изложить на бумаге один из эпизодов моей службы на море. Вчера вечером решение было принято: я напишу о своем первом корабле, о «Баунти», о бунте на его борту, о моем долгом пребывании на острове Таити, о том, как меня доставили на родину в кандалах, судили военным судом и приговорили к смерти. В этой давней драме столкнулись две личности, два, на мой взгляд, необычайно сильных и загадочных человека — Флетчер Кристиан и Уильям Блай.
Когда ранней весной 1787 года мой отец скончался от плеврита, мать внешне почти никак не проявила своего горя, хотя жили они очень счастливо. Разделяя пристрастие отца к естественным наукам, благодаря которому он имел честь быть принятым в Королевское общество, моя матушка всем сердцем любила деревню; ее гораздо более устраивала жизнь в Уитикоме, нежели надуманные городские развлечения.
Осенью мне предстояло уехать в Оксфорд, в колледж Магдалины, в котором учился мой отец, и за последнее лето, проведенное дома, я нашел в матушке прекрасного товарища, чье общество меня никогда не утомляло. Женщины ее поколения были приучены скрывать слезы от посторонних и встречать улыбкой любые напасти. Благодаря доброму сердцу и пытливому уму, она, смотря по обстоятельствам, умела вести и занимательные и философские беседы; при этом в отличие от нынешних молодых леди она знала, что если нечего сказать, то и молчание не порок.
В то памятное утро мы гуляли с нею по саду и неспешно о чем-то беседовали, когда к нам подбежала новая служанка — черноглазая девонширская девушка по фамилии Текер. Она сделала реверанс и подала на серебряном подносе письмо. Матушка взяла его, бросила мне извиняющийся взгляд и, усевшись на грубо сколоченную скамью, принялась читать.
— Это от сэра Джозефа, — произнесла она, пробежав письмо. — Ты когда-нибудь слышал о лейтенанте Блае — он участвовал в последней экспедиции капитана Кука? Сэр Джозеф пишет, что лейтенант сейчас в отпуске, остановился с друзьями неподалеку от Таунтона и был бы рад провести с нами вечер. Твой отец ценил его весьма высоко.
Я был в ту пору угловатым семнадцатилетним юнцом, ленивым душой и телом, однако эти слова поразили меня.
— Плавал вместе с капитаном Куком! — воскликнул я. — Пригласи его непременно!
— Я так и думала, что ты будешь рад, — улыбнувшись, ответила матушка.
Немедленно за мистером Блаем была послана карета и вместе с нею записка с приглашением отобедать у нас сегодня вечером, если это ему удобно. Я не мог найти себе места: мысли мои были заняты гостем, время тянулось невыносимо. В ту пору я любил читать, пожалуй, больше, чем большинство моих сверстников; старинные книга об открытиях в южных морях, об обычаях островитян возбуждали тогда интерес, совершенно непонятный сегодня. Дело в том, что незадолго до этого французский философ Жан-Жак Руссо высказал в своих трудах мысль, которая нашла приверженцев даже среди влиятельных особ. Она заключалась в том, что только у людей, живших естественной жизнью, свободных от каких-либо ограничений, можно найти подлинные добродетель и счастье. И когда Уоллис, Байрон, Бугенвиль и Кук вернулись из своих плаваний с заманчивыми рассказами об островах южных морей, чьи обитатели проводили свои дни в песнях и танцах, идеи Руссо получили новый толчок. Даже мой отец, настолько погруженный в свои астрономические занятия, что совсем оторвался от жизни, жадно слушал рассказы своего приятеля сэра Джозефа Банкса и часто обсуждал с моей матерью, разделявшей его интерес» вопрос о «естественной жизни».