«Чего вы все время боитесь?»
«Мы боимся волков, — ответила жена-белуха. — Как только замерзает тундра, они приходят сюда и кусают нас».
И действительно, когда пришла зима, замерзли озера, реки и само море покрылось льдом, в ясную морозную погоду с шумом и лаем к берегу подошли волки. Белухи попрятались в свои жилища-землянки и крепко-накрепко завязали двери.
Приблизились волки к крайним землянкам, разрыли на них крыши, спустили ременную петлю и закричали:
«Зацепите вашего старшего!»
Белуха-умилык говорит:
«Пусть я погибну, но спасу моих детей».
Сунул голову в петлю, и тут же волки выдернули его. Разорвали острыми клыками и съели, не оставив даже костей.
Спустили еще петлю и кричат:
«А теперь зацепите кого-нибудь помоложе, потому что у этого мясо жесткое!»
Пришлось молодому лезть в петлю. Выдернули его волки, и тоже съели, как и первого. Так забавлялись и объедались волки, пока не добрались до землянки, в которой жил со своей женой маленький палтус. Начали разрывать крышу, а он и говорит жене:
«Унеси меня в самый темный угол и дай копье».
Исполнила жена его приказание, а сама дрожит от страха. Вот уже в дыру спускается петля, и волки кричат сверху:
«Цепляйте кого-нибудь! Можете и ребенка, если он есть!»
Перепуганный тесть начал надевать на себя петлю, а палтус говорит ему:
«Сними петлю!»
Послушался тесть, а сам задрожал пуще прежнего. Волки уже начали терять терпение, подошли близко к дыре на крыше.
А маленький палтус лизнул точильный брусок и запел песню:
Точу копье,
Лезвие блестит!
Точу копье,
Острие звенит!
Только сунулся волк в дыру, а палтус возьми и всади ему копье в сердце. Жена с тестем оттащили убитого волка в сторону, а с крыши опять кричат:
«Ты что, один ешь?»
Едва второй волк показался в землянке, маленький палтус всадил ему острие под лопатку.
Тогда послали волки третьего своего товарища. Этого маленький палтус не смог сразу убить, а только ранил.
Раненый вырвался из землянки и побежал. Увидели его товарищи, истекающего кровью, испугались и кинулись за ним следом.
Долго бежали волки, пока не очутились в глубинной тундре, далеко от морского берега. Здесь и стали жить.
С той поры они никогда не тревожат белух, лишь на оленьи стада нападают…
…В комнату часто заходила Нанехак. Она появлялась молчаливая, как тень, ставила возле кровати на столик бульон, хорошо сваренное тюленье мясо и так же неслышно удалялась.
Иногда, открывая глаза, Ушаков видел ее лицо, но ему казалось, что это бред.
Однажды до него донесся чей-то голос; стряхнув забытье, Ушаков услыхал пение. Он узнал голос Нанехак, но, чтобы не смущать женщину, не открывал глаз. Это была странная песня, непохожая на те, что обычно исполняли эскимосы на своих празднествах. Какая-то нежная, удивительная, незнакомая мелодия, словно пришедшая из далеких теплых краев. Она обволакивала, завораживала, и веки наливались сладкой дремотой. Голос то угасал, то снова вздымался, как тихая размеренная морская волна.
— О чем ты поешь, Нана? — спросил Ушаков, когда женщина умолкла.
— Я пела о том, чтобы ты поправился, чтобы снова стал здоровым и веселым, — ответила Нанехак.
Конечно, главным победителем болезни оказался молодой, сильный организм. Но и забота эскимосов, их уверенность в том, что русский умилык обязательно поправится, помогали врачу.
Аналько так прямо и сказал Ушакову:
— Наверное, здешний злой дух ошибся. Он хотел выбрать себе в жертву эскимоса, а попал в тебя. Так что не беспокойся, выздоровеешь.
За время болезни Ушаков наслушался рассуждений о том, что остров, как оказалось, обильно населен разного рода духами, которые не одобряют вторжения людей в их владения.
— Мы не знаем, как с ними разговаривать, и они часто обижаются на нас, — с серьезным видом сокрушался Аналько.
Иерок был осторожнее в своих высказываниях о недружелюбных Неведомых силах, но это объяснялось скорее всего тем, что он понимал: русский умилык не верит в существование духов.
Ушаков мало-помалу поправлялся, но тревожное настроение не покидало людей. Время от времени доктор Савенко приносил вести о заболевших, но самое удивительное было в том, что многие страдали цингой.
Свежего мяса оставалось все меньше, да и копальхен был на исходе. Главные запасы размещались далеко от бухты Роджерс, на мысе Блоссом, в Сомнительной, а бушевавшая почти все время пурга не давала возможности съездить за ними на собаках. Никто не голодал, продуктов хватало всем, но цинга шла от яранги к яранге. Были и другие болезни; и доктор Савенко, и эскимосский шаман Аналько буквально не знали покоя.
Люди приуныли, поникли. Даже Кивьяна, никогда раньше не унывавший, жаловался на холодный мрак, окутавший остров.
— А вдруг солнце совсем не покажется? — однажды спросил он.
— Такого не может быть! — уверил его Ушаков. — Весна придет в свое время, как положено, а до первых лучей и вовсе недолго осталось.
Многие, даже самые азартные охотники сидели по своим ярангам, варили кашу, пили чай со сгущенным молоком, предаваясь мрачным мыслям.
— Почему вы не охотитесь? — спрашивал Ушаков.
— В такой темноте недолго и злого духа встретить, — ответил Аналько. — Они обступили селение, только и ждут, как бы всех нас сожрать.
Ушаков, все еще слабый, не оправившийся после болезни, стал понемногу выходить из дому.
Первым делом он откопал занесенное снегом окно, хотя через него уже давным-давно не проникал дневной свет. Потом стал ходить по ярангам, ободряя людей, стараясь поднять настроение.
Как-то вечером он спустился к морю. Это было накануне Нового, тысяча девятьсот двадцать седьмого года. Мороз обжигал лицо, кусал даже ноги, обутые в теплые оленьи чижи и камусовые торбаза. Море до самого горизонта было сковано толстым, неподвижным льдом, и зрелище было таким удручающим, что Ушакову пришлось напрячь все свои силы, чтобы не поддаться отчаянию.
Новый год встретили не очень весело.
А наутро, первого января, доктор Савенко принес известие о том, что Иерок слег.
Иерок лежал в пологе, а голова его была высунута в чоттагин, где молча сидели Апар, Нанехак и Аналько.
Ушаков подошел к больному. Иерок бредил, кого-то звал, иногда вдруг произносил русские слова. Придя в себя и увидев рядом с собой умилыка, даже попытался улыбнуться.
— Как же так, Иерок? Что с тобой? — участливо спросил Ушаков.
— Вот… заболел, — виновато, слабым голосом отозвался старик. — Пока ты болел, я держался… А теперь мой черед. Нельзя, чтобы оба умилыка разом болели.