смехом. У Федора сжалось сердце. Он шагал рядом с Катей и не верил своим глазам.
Возле танцплощадки было много народа. Сидели на скамейках, толпились у входа. Женщины все были в длинных платьях «солнце-клеш» с фонариками или крылышками на рукавах, с буфами, в горошек или цветочек, а больше чисто белыми. На ножках их были туфельки или парусиновые тапочки. Многие мужчины были в военной форме, штатские в черно-белых нарядах, а кто в пиджаках, непременно с отложным воротником на лацканах. Сквозь решетку площадки глядели пацаны. Двое или трое расположились на дереве. В сторонке от них сгрудились девчата. Они хихикали и постреливали глазками на сверстников. На площадку пускали только взрослых. Странно, подумал Федор, странно, что взрослые хотят танцевать. В крытом павильоне продавали мороженое в вафельных стаканчиках. Все женщины были с мороженым, а мужчины с «Беломором».
Федор купил два билета, и они прошли на площадку. Он держал пальцами билеты и ощущал, как бумага пропитана ожиданием, которое, как яд, просачивается в пальцы и растворяется в крови.
Танцы вот-вот должны были начаться. Трио баянистов исполняло «Турецкий марш».
– Вон он, средний, – Федор показал Кате на Борьку Блюма.
– Кучерявенький! – засмеялась она и подмигнула Борьке Блюму.
После марша два баяниста ушли, остался один Борька Блюм. На площадку обрушилось стрекотанье цикад и восхищенный шепот листвы. Собрался оркестр и заиграл вальс. Все закружились, подхваченные музыкой. Как странно, думал Федор, стоит услышать музыку, и тут же видишь время, в какое она возникла. Или наоборот?
Они кружились с Катей. Он впервые в жизни не чувствовал под собой ног. Он чувствовал шелковистую ткань на талии Кати. Она одна была в черном платье. Но как она была хороша! Он не смотрел по сторонам, но знал, как ею любуются все. Его рука, поддерживающая ее руку, чуть-чуть дрожала. В глазах ее проносились огоньки фонарей, легкая беззаботная улыбка не сходила с лица. Их тела то и дело соприкасались в танце. Они касались друг друга легко, как ласточка поверхности воды. Было томительно и тревожно, как в юности, и всего переполняли, как в юности, восторг и радость. И руки их стали мокрыми от жара тел.
Они шептались непонятно о чем, смеялись непонятно чему, они были счастливы, как дети…
Кто-то толкнул Федора как бы случайно. Он понял: это вызов.
– Катька наша! – весело сказал кучерявый парень Борька Блюм, а по бокам у Федора возникли еще двое баянистов.
– Была, да вся вышла! – тоже весело сказал он.
Он вдруг увидел себя эдаким квадратным бычком (выше и шире, чем он был) с лохматыми бровями и густыми усами, синим раздвоенным подбородком, в широкополой шляпе и сапогах с короткими голенищами. Во рту не «Беломор», а сигара, и крупные зубы, как белый фаянс. То ли ковбой, то ли касик с хребтов Сьерра-Мадре. И с ног валил запах табака, конского пота и алкогольного перегара. Это впечатляло.
Катя положила голову на его покрытое славой и пылью плечо.
– Не смейте! – сказала она. – Я теперь его. А твоя, Борька, музыка!
И глаза ее блеснули, как два изогнутых ножа.
– После танцев пойдем к реке, – шепнула ему Катя, и он снова забыл о земле.
Промелькнула афишка: «Премьера комедии «Весна».
И снова они танцуют, шепчутся и смеются. И тела их, соприкоснувшись, испуганно отталкиваются, и тут же их снова тянет друг к другу…
И так до тех пор, пока он не очнулся на скамейке в глухом углу заброшенного парка, где и пять, и тридцать, и пятьдесят лет назад луна заливала светом опустевшую после танцев деревянную танцплощадку, где она летела и никак не могла догнать убегающее от нее время. В голове его, как свеча на ветру, мигала и угасала мелодия.
… пусть годы летят… но светится взгляд… и листья над нами шумят…
А под тем деревом еще бледнела тень, качаясь в воздухе, словно уходила в темную воду, пока не исчезла из глаз.
Фелиция, где ты? Куда ты пропала? Вернись!
И когда только у Дрейка запершило горло, он понял, что кричит, бросает слова, как жизнь, на ветер.
Глава 55. Самый короткий путь в воздушные замки
Хоть раз в жизни, да попадаешь в свое прошлое. Идешь себе по улице, глубоко задумавшись, и вдруг видишь мостик через овраг, за ним два тополя, взгорок, переулочек, и вон ты сам, и тебе всего-то тридцать лет. В этот момент в себе ощущаешь такой взрыв молодости, что мир молодеет вокруг. Однако со временем лучше не шутить.
На даче совсем другое время. В него попадаешь незаметно, как калика бездомный. Толком не разобрался еще ни в чем, а тебя уже спрашивает непонятно кто: «Ты чего-нибудь видел? Ты чего-нибудь видел? – и тут же отвечает: – Ничего!» И так без устали заливается в шесть утра соловей, а может, и другая какая, не из простых, птаха. Послушаешь, послушаешь ее и понимаешь, что действительно ничего еще не видел в этой жизни. Целое утро можешь искать эту птицу и не найдешь. И только махнешь на нее рукой, как она вновь спрашивает тебя: «Ты чего-нибудь видел?.. Ты чего-нибудь видел?.. Ничего!» На даче попадаешь в то время, в котором живут птицы и звери, насекомые и деревья – во время, не имеющее протяженности, в которое есть только вход и нет выхода. В него входишь и попадаешь в вечность.
Как там моя дача, подумал Дрейк. Давно я там не был. Цела ли? Он сел на электричку и поехал. И пока ехал, душа была не на месте. Слава богу, на месте оказалась дача. И, похоже, она простила. Заглохла, бедняга, без призору, заросла бурьяном, но не умерла. Завалился забор, подгнили мосточки, ступени, домик скривился и почернел. Но лопата была там же, под крыльцом, и ею можно было летом отвести воду с участка, а зимой отбросить в сторону снег.
Трава была выше роста. Он взял серп и стал жать траву. На серп налипала трава, обильно тек сок, кружила мошка. Руки были по локоть в зеленой крови.
Послышались голоса. Это шли с очередной электрички люди. А ведь еще такая рань, часов шесть! Ай, как слепит солнце глаза! На восходе темно-зеленая, тяжелая, облитая золотом и в то же время прозрачная листва. Лиц идущих не видать. Вокруг голов идущих – нимб, будто идут навстречу не грешники, а святые. И птицы с утра прозрачно поют. Их речь уже почти понятна.
Солнце как-то скачком поднялось вверх, и высоко в небе