ему честь.
Да и зачем он, корабль? В принципе, жизнь – это и есть путешествие. Знания носят нас в холодных широтах, чувства забрасывают в тропики. Думай о хорошем, и плохое не найдет тебя. А ко дну идти все равно где. Дно везде одно и то же. Так ведь, Изабелла?
Он выдрал из тетрадки листок в клетку и написал на нем: «Передать в картинную галерею города Нежинска», расписался, поставил дату, и приколол кнопкой этот листок и обе расписки, Пинского и копию своей, к тыльной стороне картины. А потом прилег на кровать (до трех часов еще было время) и благодушно сказал сам себе: «Нет, я не помню и не хочу помнить ничего дурного, что свершалось мной, со мной и надо мной».
Он, разумеется, все хорошо помнил, но, вот ведь странно, ничего это не волновало его так, как прежде, и ничего не причиняло боли или досады. И он ни в чем не раскаивался. Раскаяние, особенно в конце жизни, лишний раз говорит человеку, что он никто. Зачем человеку знать это? Пусть он пребывает в уверенности, что он всё. Дрейку было благостно вспоминать. И не оттого, что он выпил полстакана водки, а оттого, что испил по самый рубчик жизнь…
…Но вот он подводит к городу свой фрегат, к городу, которому отдал жизнь. Под парусом тугим дрожит корабль, как сердце в Караибском море. Вон мост, речпорт, а вон гора укатана асфальтом, и по нему всего-то четверть часа до дома, которого больше нет. «Никто не встретит меня на берегу…»
Он зашел в свою каюту, переоделся в чистое белье, поцеловал меч, взглянул на портрет Изабеллы, потом в зеркало, и увидел там и там Фелицату. Она с портрета шагнула на залитую луной дорогу, стала удаляться синей тенью и не оглянулась ни разу… «Прощай!»
Дрейк открыл древнюю индийскую шкатулку, принадлежавшую когда-то чуть ли не самому Васко да Гаме, вынул из нее скрученный в трубочку тугой бежевый лист самой лучшей бумаги, убедился, что все в нем написано правильно, и портрет Изабеллы передается Нежинской картинной галерее, а зеркало – историческому музею, скрутил лист в трубочку, перевязал его шнурком, поставил личную печать и вложил его обратно в шкатулку, закрыл ее, оставив в ней ключик, и поставил к зеркалу, в котором не было больше никого.
Когда он вышел на палубу, не было ни города, ни корабля, ни воды, ни неба, перед ним и вокруг него трепетал ослепительно синий шелк настоящего, который ветер сдирал с него, как кожу. «Это меня открывают на площади, – усмехнулся Дрейк, – и сдирают с меня брезент».
«Кончай травить, отдать швартовы! Довольно фэнтези, сэр Дрейк! Наконец-то этот городишко будет мой!» В глазах капитана плясал черт, а из души рвался Васко да Гама. А может, и еще какой зверь. Пощады не будет никому. Потому что никого уже в том городе не осталось, даже тополей и безмозглых собак, даже простеньких добрых воспоминаний. Там только, в стороне, за оврагом, ютятся по кухням воздушных замков всякие консерватории и выставки – их он не тронет, их и тронуть-то не за что! Он пробовал найти в душе хоть каплю теплого чувства к месту, в котором жил, и не нашел. Только что он был в этом городе и не узнал его: город чужой, товары чужие, чужие машины, чужая реклама, язык чужой и люди чужие! Небритые, похожие на заводных бандитиков, Мальборо и Фабрицио, зовут с громадных плакатов и витрин наших девушек к себе, за собой, а те прыгают к ним в седло, прижимаются к пропитому не нашим вином, прокуренному не нашим табаком, пропотевшему не нашим потом, такому чужому, еще более чужому, чем кентавр или гризли, ковбою. И мужиков-то нет, чтобы их удержать, а одни лишь салаги! Нет, бельдюги, я вас завоевывал не для того, чтобы вы завоевали меня! Со мной это у вас не получится!
– К берегу! К бою! – отдал он приказ. – Спустить пиннасы! Пушки – заряжай! Прямой наводкой! И бей! Бей – резко – прямо – прямой левой! Ну, бей же, бей!
И не сдавайся – сожми губы – коль кровь во рту!
Не дрейфь – Фрэнк Дрейк – и выплюнь капу – коль стало жить – невмоготу!
***
2002 г.
Слушай, смотри, молчи.
Новый человек; выскочка, парвеню.
Лицо – зеркало души.
Довольно слов.
Восхвалитель былых времен.
Здравствуй.
Счастливы обладающие.
Право первой ночи.
Истина в вине.
Написанное остается!
Пока дышу, надеюсь!
Чистый лист; нечто чистое, нетронутое.
Многомилостивые государыни и государи.