стали видны летающие птицы. Самое сильное впечатление от них, понял Федор, безмолвие их полета. Вот так и жить надо, подумал он, высоко, бесшумно, легко.
Вдруг он почувствовал, что к калитке кто-то подошел. Даже не подошел, а возле оказался. Он посмотрел в сторону калитки. Там была Фелицата. Она строго глядела на него. Глаза ее, взгляд были те же.
– Пустишь? – спросила она.
– Заходи, – срывая дыхание, произнес Федор. – Я добиваю дорожку.
– Я пришла за тобой.
– Нет, я отсюда никуда не уйду. Некуда.
– А и не надо отсюда никуда уходить. Снегу-то сколько намело!
Снег, откуда снег? Дрейк поглядел вслед сороке, которая улетала от него, будто нехотя…
В последнее время он целыми днями лежал, закрыв глаза, и фантазировал. Иногда ему казалось, что он, и взаправду, где-то бывает в эти часы. Никто его не отвлекал, но никто не мог и подтвердить, что он действительно куда-то ездил, во всяком случае, отсутствовал дома. Некому было подумать, откуда у него на это элементарные физические силы. До трех ночи Дрейк думал о том, что жизнь имеет асимметричную форму, так как нигде посередине ее нет точки, в которой прошлое уравновешивало бы будущее. Видимо, только смерть вносит в душу покой, а в жизнь симметрию.
В три часа ночи он перестал чувствовать жизнь и почувствовал, как она, вся прошлая его жизнь, как бы повисла у него на шее, душит его и тянет назад. Она будто хотела сделать из него симметричную фигуру, наподобие египетской пирамиды. С ним было уже дважды такое, когда тигру хотел улыбнуться и когда парня хотел бросить в канал. Тогда выкарабкался и сейчас выкарабкается. Надо с широкой улыбкой сказать не «Чи-и-из», а «Жи-и-ить». Его покрыл холодный липкий пот. Слабость страшная была в теле. Ничего, оклемаюсь сейчас – внушал он себе, и часам к пяти действительно оклемался. И снова вспомнил о Фелицате. Как же так, с тех пор он никогда не искал ее? Да он ее и не терял. И вообще, почему бы ему не вернуться к своим фантазиям, ведь их столько было у него? Можно было бы рассказы или пьесу написать. Об Англии? Что писать о ней? Вся Англия какая-то кукольная. Домики, палисадники, цветочки. Нет ни одного невозделанного клочка земли, отчего и себя чувствуешь возделанным на английский манер. Нет, правильно, что он ничего не написал об Англии. О России надо писать.
«Напишешь?» – послышался ему голос Фелицаты. В нем было сомнение.
– Дрейк не любил писать! – резко и громко произнес он. И это была правда, но это была и ложь, так как Фелицате был глубоко безразличен тот Дрейк, она жалела лишь о Федоре. И тут же Федор понял, что этой своей резкой фразой он навсегда прощается с той, которая охраняла его всю жизнь, навсегда теряет ее голос. Он это почувствовал почти физически: будто между ним и ею, тою, что оставалась в памяти, кто-то натянул плотное полотно, прочнее того, что шло на парус, и чернее, чем взрыв, закрывший небо. «Чем дальше ребенок уходит от матери, тем больше она ощущает себя его матерью. Так и я думаю о тебе тем больше, чем дальше ты уходишь от меня, – вспомнил он слова Фелицаты, но уже не как ее голос, а как знаки на сердце. – Я радуюсь твоему отсутствию. Радуйся и ты. Отсутствие всегда выше присутствия на величину плоти».
«Значит, пришла моя пора, – понял Дрейк. – Теперь надо дотянуть до берега. Покоиться все-таки лучше на земле. С нее ближе к небу».
– Не уходи, – прошептал он, почувствовав на глазах своих слезы.
С дачи, оказывается, самый короткий путь в воздушные замки. Воздушные замки куда прочнее и надежнее земных. Воздушные замки доступны всем и не принадлежат никому. Они вечны, ибо наполнены мечтой.
Эпилог со стаканом в руке
И вот, когда утро было больше, чем день, пришел Сеня из ЖЭУ и принес портрет. В серой мешковине, стянутой крест-накрест розовой лентой с огромным бантом. Стихийно заговорил стихом:
– Все, как обещано – по высшему разряду! Теперь ваш ход, товарищ капитан!
– Хорошо, Сеня, после обеда идем оформлять. Картину-то тут оставь, не съем.
Сеня недоверчиво взглянул на Дрейка, но картину оставил. Условились встретиться у нотариуса в три часа. Сеня ушел, весело крикнув:
– Пузырь не забудь! «Флагман»! Ноль семьдесят пять!
Его веселье передалось и Дрейку. Пользуясь тем, что соседей не было, он долго, с удовольствием стоял под горячим душем и пел. Пел, чередуя «Она хохотала» с «Осенним вальсом». «Осенний вальс» получался лучше, а «Она хохотала» громче. Но когда он прислушался к себе и услышал старческие рыдания, то рассмеялся. А потом заварил чай, не в стакане, а в чайничке, и попил из блюдечка чай с баранками. Портрет стоял перед ним на столе, с него глядела ему в глаза Изабелла, словно собиралась куда-то уйти. «Ничего, – пробормотал Дрейк, – осталось немного, и ты уйдешь».
«Странно, – подумал он, – столько позади всякой мерзости, а память, как у младенца. Когда я осваивал мир, я был зол, как младенец, а сейчас, когда он освоен, я добр, как тот же младенец. Я все тот же, и словно ничего и не было. Ничего не было, а утерян мир». Ему захотелось выпить, чтобы вернуть в душу мир. «Это что же получается, – доставая из холодильника чекушку, задал он этикетке вопрос, – мир в душу приходит только с тобой? Это же нездоровое пристрастие!»
«Видимо, так, – кивнул он себе головой. – А и пусть нездоровое. Зато нормальное». И он взял гладкий стакан (граненый хорош, когда надо напиться), налил в него сто грамм водки, поднес стакан к глазам, поглядел на мир сначала сквозь жидкость – и мир был просто бел и размыт, а затем сквозь стекло – и мир приобретал контуры и цвета, выпил, снова поглядел на мир сквозь стекло по всей высоте стакана и убедился, что мир действительно имеет свою окраску и свои границы даже после того, как выпьешь.
«Злость, – думал он, жуя сырок, – те же сто грамм, сквозь них ничего не видать, а проглотил их, и только согрелся от них, и вновь мир чист. Главное, не брать злость в голову. Если что, она и сама стукнет». А потом надел пиджак с орденами и медалями и полевую фуражку.
– Я не стал Дрейком не потому, что у меня не было своего корабля, мне некуда было плыть! – произнес он, обращаясь к тому в зеркале, став по стойке смирно и отдавая