— Так значит, это ваши родственники — прусские Беловы и Бюловы? Или как их там правильней? Фон Белофф!
— Так, — кивцула девушка и села, — мы, как ныне Володы-евские, раскололись на два лагеря. Одни остались у немцев, другие переехали в новую Литву, оставив старую в Поморье, что ныне немцы так коряво кличут Помераньем.
— Уж кого не пойму, так это. Володыевских, — покачал головой Кмитич, — ну, католик пан Юрий Володыевский. Но ведь Подолье — его родина! И если Подолье воюет с Короной польской, то меня никакая вера бы не остановила, и воевал бы я за родину! При всем уважении к королю!
— Увы, — пожала голыми гладкими плечами пани Алеся, — кому-то честь шляхетская перед королем важней, чем родина.
— Значит, вы еще с Рюриком приехали сюда? — вернулся к родословной Биллевичей Кмитич.
— Так, но не совсем. Те самые древние Беловы построили Изборск и сели там, а позже Плесков.
— Псков! Так вот почему они так все время в наш союз рвались!
— Но вторая волна переселения была уже значительно больше. Когда более четырехсот лет назад не стало житья от крестоносцев по всему морю Варяжскому, в Поморье, Лютве и на Рюгене, то Биллевичи из Лютвы, а Рускевичи из Рюгена вновь переехали сюда — но уже не на пустое место, а к родне. Увы, места в Псковском государстве для них было мало, ибо только с одной Лютвы приехало более 70 ООО человек, да еще и 20 ООО с Рюгена. Вот тогда-то они и построили Новогоро-док, а позже, когда сил оказалось мало, пригласили из Померании прусского князя Миндовга с войском. Приехали новые переселенцы. Народ прибывал и прибывал. Нужно было войско. Вот тогда Миндовг и пригодился со своей дружиной и основал новое княжество литовское, став нашим первым королем, но только в этих землях. Так что не говорите больше, что мы ведем свой род от Миндовга. Куда Миндовгу до нас! И вот когда Биллевичи оказались в Жмайтии, потомков римлян они там не встретили. Люди в Жмайтии жили бедно, даже дико, в шкурах ходили и ночевали на деревьях. Те, что побогаче, строили крепости и укрывались там, но все равно латинской письменности не знали, пользовались рунами и даже гончарного круга не имели. Молились совсем другим языческим богам и духам природы. Так что этот Михал он Литвин, а правильней называть его настоящим именем — Вацлав Ян Агрип-па, специально все наплел! Зачем это надо было королю, вы спрашиваете? Чтобы отделить от нас Жмайтию, вотчину Биллевичей, чтобы разбить русский союз на несколько частей. Что и было сделано при подписании Люблинской унии. Русских Укрании, Подолья и Волыни просто отрезали от Литвы, ввергнув в руки польской шляхты! Что писал могилевчанин Томаш Иевлевич в «Лабиринте»? Катастрофа русского народа! Вот как он воспринял Речь Посполитую!
Кмитич усмехнулся. Его поразила осведомленность и начитанность этой молодой девушки. Похоже, она знала все на свете и в политике разбиралась не хуже гетмана.
— Так зачем же мы сами добивались подписания той Унии? Ведь поляки долго думали…
— Не знаю! — всплеснула руками пани Биллевич. — Это дурь нашей шляхты, которую сейчас и пытается исправить пан гетман. Вот почему я никогда не хотела быть католичкой. Лучше поменять королевство, если уж мы своего короля не хотим провозгласить! В Швеции, по крайней мере, никто никого так не угнетает, как здесь. У нас же поляки хотят, чтобы поляками стали абсолютно все: и мы, и жмайты.
— Все равно в книгах этого Литвина я почему-то не вижу замысла польского короля против Литвы, — улыбнулся Кмитич, — это, скорее, замысел жмайтской шляхты выглядеть благородней, чем есть. Я вот только одного не пойму, почему они не хотят гордиться своим северным происхождением? Почему этим гордятся голландцы, шведы, датчане, мы, а жмайтской шляхте подавай римские корни? Я, к примеру, горд, что зачинателем нашего рода, по словам моего деда, был лют Вуй или лютич Вуятич — как угодно. Наши предки римлян громили, были сильней их…
Кмитич сразу вспомнил Чернобыльский замок деда Филона Кмита и угрюмую, сырую и полутемную галерею с портретами предков. Портреты пугали юного Самуэля. Они, словно мертвецы, смотрели на мальчика своими искаженными, будто бы раздавленными асимметричными лицами. С тех пор Кмитич и не любил литвинских мастаков, хотя ему и объясняли что-то про сарматский стиль написания таких портретов.
На одном таком семейном портрете Кмитич почти с ужасом рассматривал человека с длинными рыжими усами, диким взглядом непропорционального лица, с не то собачьей, не то волчьей серо-рыжеватой маской на голове. В руках этот человек держал копье и щит, за спиной у него был лук со стрелами.
Одет этот предок был в шкуру, а фоном портрету служил черный силуэт ели с паутинкой мелких трещинок краски. Судя по всему, портрет был старый, не менее ста лет, ибо местами кусочки краски отвалились, оголяя серый холст. Либо техника картины оставляла желать лучшего… У ног человека на портрете притаилось какое-то серо-коричневое существо — собака или, скорее всего, ручной волк. Трудно было определить. Глаза существа светились в темноте двумя мутными желтыми пятнами, а в верхнем углу картины из-за темно-серого облака на темно-фиолетовом небе чуть торчал желтый серп месяца.
Картина была мрачной, страшной и пугала мальчика, но дед однажды специально подвел Самуэля к ней. «Гэта наш продак Вуй, што значыць воін, бо люцічы вылі, як ваўкі, калі ішлі на ворага, — рассказывал хриплым тихим голосом дед Филон, — лютичи превращались в волков, видели в темноте, ходили, как волки, рычали, как волки, выли, пугая до смерти врага. Это был сильный клан вуев, наших предков. Их также волколаками кликали. Никто не мог их одолеть. Их даже злые духи боялись, и в новогоднюю ночь лютичи отгоняли этих духов от своих жилищ своими волчьими танцами у костра под звук барабанов и бубнов. Увы, то время кануло в Лету. Нет больше поклонников люта, но помнить их мы должны…»
Больше юному Кмитичу ни про люта Вуя, ни про лютичей никто никогда не рассказывал. Бабушка, мама… Они ничего не знали о тех темных и страшных временах старины глубокой. Но воображение мальчика рисовало волшебный и таинственный мир его пращуров… Как хотел он узнать чуть больше о лютичах, своих далеких предках, о том, когда и где жил его прапрапрадед Вуятич и с кем он воевал…
Страшный портрет притягивал Самуэля, хотя стоять и смотреть или даже подходить к нему мальчик по-прежнему боялся. Вероятно, портрет пугал не только его. Дед Филон признался, что резаный шрам, идущий по лицу портрета Вуя — это сабельный след от удара… отца Самуэля, когда тому было семнадцать лет. Пьян ли был отец или же так сильно возмущен дерзким и страшным взглядом Вуя? На то не отвечал ни дед Филон, ни сам отец Самуэля. И мальчик продолжал бояться портрета, бояться светящихся глаз черно-коричневой твари у ног в грубых кожаных сапогах, бояться колючих лап черной ели и какого-то страшного острого месяца, торчащего из облака, как торчит на картинах белый костяной рог из носа ужасного цмока (дракон — бел).