Он знал, что не выйдет отсюда, и был спокоен.
Апостолы были уже почти у самых ворот, когда из-за поворота вывернули на них люди с факелами и белыми крестами на рукавах. Один схватил за грудки Филиппа из Вифсаиды:
— А-а, кажется, из тех?
Филипп молчал. Перед лицом Петра водили факелом, глумливо разглядывали:
— Этот.
— Да не мы же, — отпирался Пётр. — Ей-богу. Мы от монаха-капеллана идём. Вот... вот и монета...
Монета исчезла в кулаке начальника патруля.
— Что нам до того... — убеждал Пётр.
— Эва... не мы.
— Вы, как хотите их схватить, идите на угол Росстани и Малой Скидельской, — подсказал Матфей. — Там «жена» его, там и все.
Главный крестоносец лениво усмехнулся.
— Л-ладно, сволочи, идите. Да не в ворота, там бой. Вон калитка.
И они устремились на Росстань.
Апостолы ещё с минуту стояли молча. Затем поспешно потопали к калитке, переступая через полуголые трупы.
Закричали третьи петухи.
...В то время как отряд, встретивший апостолов, бежал к Росстани, ещё два человека торопились туда же.
Ус, выбравшись из костёла, понял, что улицами ему на Росстань не пробиться. Потому он, проложив себе путь сквозь толпу врагов, вскарабкался какой-то лестницей на крыши и побежал ими. Крыши были в основном крутые, и поэтому бежать приходилось по желобам, почти над бездной. Несколько раз изпод ног обрывались черепицы, и Тихон запоздало холодел. Потом он приспособился и к этому; мало того, когда видел, что внизу дерутся, останавливался на минуту, отдирал несколько черепиц, бросал их на головы убийцам и радовался, если черепица была свинцовой. Наиболее узкие улицы он перепрыгивал и потому добрался до Росстани довольно скоро. Спустился вниз и увидел, что двери дома сорваны с петель, слюда окон подрана, а на пороге лежит белый женский платок.
Так он и стоял в недоумении и отчаянии. Так его и застал дозор, которому указали дорогу апостолы. И только когда крестоносцы обнажили мечи, золотых дел мастер опомнился. Теперь нужно было спасать себя. И он, опрокинув несколько человек, прорвал заслон и затерялся в лабиринте переулков.
...Другой человек бежал к дому Анеи аж с Каложской слободы. Худой, тёмный лицом, с иссиня-чёрными волосами. Он бежал, переступая трупы, обходя стонущих раненых, и в его мрачных глазах всё сильней разгорались страх и недоумение.
Улицами овладела резня. Она царила над ними всевластно и неумолимо. В зареве факелов багряно сверкали мечи. Над ними катился немой крик, звучали проклятия, брань, бряцание, хриплая перекличка по-белорусски, польски и немецки.
Нападающие словно ошалели. Обезумевшие глаза были налиты кровью. Тащили, резали. Слабый строй мещан и ремесленников дрался отчаянно и потому страшно. На Старом рынке кипела каша из человеческих тел, стали и крика. На слиянии Рынка и Старой улицы орудовал мечом великан Пархвер. Золотые волосы в чужой крови, синие глаза страшны. Кровь текла у него из плеча, пена — изо рта, но он не замечал этого. Им овладело помешательство.
Иуда не знал, что Христос в дальней слободке также услышал звуки набата, что сейчас он, как одержимый, бежит садом, ломая ветки... Иуда видел только, что убивают людей, и отчаяние, чем-то похожее на жертвенный порыв, заполнило всё его существо.
Последним толчком послужило то, что, глянув в теснину Старой улицы, он увидел, как по ней идут прямо на него, к рынку, к замку, несколько людей: четверо латников вели Анею.
У него было только одно оружие. И он применил его. Чёрной, в свете факелов, тенью он кинулся в толпу, прямо между рядами, которые боролись и убивали, воздел руки:
— Люди! Люди! Стойте! Вы же братья! Зачем вы обижаете друг друга?! Не убий! Слышите?! Не убий!
Ландскнехт ударил кого-то мечом, и тот стал оседать по стенке. Кровь била у него из сонной артерии. И убийца, словно обезумев, подставил под струю ладони, стал хлебать из них, как из ковша.
— Не у-би-и-й!..
Иуду схватили за руки.
...В этот самый миг далеко за городом, в сосновом лесочке, апостолы перематывали ремни на поршнях. Наступил самый тёмный час перед рассветом, но даже здесь, на опушке, мрак не был кромешным: над Гродно стояло огромное, мигающее зарево.
Фаддей занимался тем, что вспарывал на себе ножом одежды.
— Ты... эва... чего?
Фокусник встал и покрутился перед Филиппом, как перед портным.
Прорези в одежде выполнены были просто артистически. Никто никогда не видел таких красивых прорех.
— С ними да с моим талантом мне теперь не медь, а серебро давать будут. Заживём, Филипп... Я — фокусы, ты — доски на голове ломать будешь...
Рыбаки молча крутили на запястьях кистени. Давно помирились и решили идти вместе. Ильяш молчал, позванивая кантаром[137]. Только буркнул неожиданно:
— А плохо, что бросили.
— Ну и лежал бы сейчас убитым, — сказал Пётр. — Нет уж, нужно о роскоши забыть. Хватит. Погуляли, попили.
— А хрен с ним, — заскрипел Варфоломей. — Сыграна роль. Ладно, что подработали.
— Я менялой буду, — объявил Матфей.
И тут всех изумил женоподобный Иоанн. Рек Матфею:
— Евангелия половину мне отдай.
— З-зачем?
— Ты себе какого-нибудь Луку найдёшь. — Лицо было юродским. — Я — Марка какого-нибудь. Пойдём — будет четыре Евангелия. Подправим. Что мне ваши мужицкие занятия? Я пророк. Истины хочу, благодати, славы Божьей.
— А дулю? — съязвил Матфей.
И увидел, что вся шайка с кистенями, Пётр, Андрей и Иаков, стали против него стенкой.
— Н-ну.
— Так... Ну вот, и пошутить нельзя. — Жадно шевеля губами, Матфей разделил рукопись Иуды пополам, но смошенничал, подкинул себе ещё листов двадцать, разодрал нитки. — Берите.
Все тронулись дорогой прочь от зарева. Шли молча. Только Иаков Алфеев, как всегда, не к месту, начал пробовать голос. Бурсацкая свитка била его по пяткам, осовелые глазки глядели в красное, дрожащее небо.
— М-ма, м-ма-ма, м-мма-ма... кх... кх... Тьфу... Гор-ре... Го-о-ре... Горе тебе, Хоразин... ГЬ-ре... Горе тебе, Вифсаида.
И так они исчезли за пригорком. Некоторое время ещё доносился медвежий, звероподобный голос. Потом остались только тишина и зарево.
Возле меня пули гудели, как рой.
Близ меня дружочки лежали, как мост.
Белорусская песня.
...Схватил святое распятие и так стукнул им по черепу святого отца, что тот немедленно отправился в ад.
Средневековая новелла.
Хоразину и Вифсаиде, то бишь Гродно, и впрямь было горе. Убийства и сеча не затихали, а, наоборот, набирали силу и ярость. Уничтожали всё и вся, чуть ли не до колёсных гвоздей. И если значительная часть женщин и детей спаслась из домов, отмеченных крестами, в этом была большая заслуга седоусого.