— Земля… — Корнелий вынул меч, опустился на корточки, взрыхлил острием, взял горсть каштановой почвы. — Нам бы… пять югеров этой доброй земли. — Ополоснул руку, поднялся, взглянул через долину на золотые стены Зенодотии. И сказал с тоской: — У Суллы был центурион по имени Лусций. Он нажил на войне миллионное состояние. Повезло человеку!
У Тита при этих его словах помутилось в глазах. Он даже слюну сглотнул от волнения.
— Давай, Тит.
Трубач — приземистый, плотный, чернявый, как многие в Риме — загудел в большую медную буцину, висевшую у него на груди.
— Выставить охрану! Обсохнуть, остыть. Искупаться. Лошадей распрячь, малость выдержать — и напоить, искупать, покормить. Туники постирать, бляхи вычистить до блеска! Чтобы у этих, в городе, резь от них приключилась в глазах…
Фортунат, не дожидаясь распоряжений, уже шлепнулся в речку. Прямо в тунике и сандалиях. Его понесло быстрым течением. Фортунат ухватился за ветку, полоскавшуюся в стремительной воде, и погрузил больную голову в поток. О блаженство! К черту землю! Человеку прежде всего нужна вода. Холодная, чистая.
Он держал голову под водой до тех пор, пока в легких хватало воздуха, и волосы его метались в струях, точно водоросли.
Вода уносила из перегретой головы и тела жар, как прохладный ветер — тепло из жаровни. О счастье! Он вновь и вновь совал голову в студеную влагу и лежал бы на галечном дне до заката, если б не грозный родитель.
— Вылезай. Простынешь. На что мне хворый солдат?
Развесив туники сушиться на ветвях, солдаты достали припасы. Ели, как и давеча, сухой сыр с черствым хлебом. Но теперь еще и холодное мясо, и лук.
Фортунату есть не хотелось. Ему, конечно, стало гораздо лучше после купания, а то вовсе умирал, — но в теле еще слабость, голова нет-нет да закружится.
Он разыскал глазами проводника. Сириец не купался. Ополоснул лицо, руки и ноги и теперь сидел поодаль в своем немыслимом хитоне. Бессловесный, угрюмый. Платок он, правда, снял, и Фортунат увидел, как гордо сидит у него голова на плечах, какое у него благородное лицо. Чеканное, медное, как у греческих статуй. И если бы не глаза, большие и черные, можно было подумать, что перед ними и впрямь изваяние.
Но это не изваяние. Это человек. А человеку надо есть. Припасов же нет у него никаких — видно, по бедности. Ни узла, ни котомки. И сидел он бесстрастно поодаль и терпеливо ждал, когда ромеи насытят утробу.
Совестно! Фортунат взял со щита, который служил им столом, большой кусок хлеба и мяса и, качаясь от головокружения, пошел к проводнику. Ему послышался за спиной чей-то зубовный скрежет. Обернулся — и увидел яростный взгляд отца. Э, ну тебя! Не умрешь с голоду, скряга.
Он протянул еду проводнику.
— Спасибо, — бледно улыбнулся проводник. И прошептал благодарно: — Никогда не забуду…
Говорил он по-гречески, но все римляне, хоть кое-как, со школьных лет понимали язык, общий для всех на Средиземном море.
— Начальник, — тихо молвил позже сириец. — Я сделал свое дело. Зенодотия перед вами. Уплати мне пять драхм, и я пойду назад.
— Какие пять драхм? — вскинулся Корнелий.
— Ваш проконсул в лагере сказал: «Кто покажет дорогу в Зенодотию, получит десять драхм». Я сказал: «Я покажу». Он дал мне пять драхм задатка: «Остальное получишь, когда дойдете». Плати, начальник.
Пять драхм! С ума сойдешь! Чтобы Корнелий Секст вот этак запросто, с легким сердцем, вынул и отдал кому-то целых пять драхм? И кому? Римлянин — варвару?
— Ты договаривался с Крассом — с него и требуй, — отвернулся Корнелий. Вот еще. Привязался.
— Он сказал — ты отдашь.
— Проваливай, черное ухо! — взревел центурион.
— О начальник! Я человек бедный. Для меня в этих драхмах жизнь.
— Сейчас ты получишь… пять горячих! — Корнелий схватил тяжелую лозу.
Теперь заскрежетал зубами Фортунат. Голову слева пронзила острая боль. Он и знать не знал, что его добряк отец, безобидный ворчун, который всю жизнь казался ему самым честным человеком в Риме, способен на такую низость…
Изменился старик. Скажи, как портится человек на войне! Или становится самим собой?
— Хорошо, я пойду. — Обруганный, ограбленный, обиженный ни за что, сириец поплелся прочь, путаясь в полах нелепого хитона.
Фортунат сунул руку в котомку, звякнул монетами и рванулся было за сирийцем, но его перехватил бешеный взгляд центуриона.
Проводник обернулся, все так же бледно улыбнулся Фортунату на прощанье. Но глаза у него… лучше не говорить, что у него было в глазах.
— Снаряжайся!
Когда ромеи, надев доспехи и перейдя вброд неглубокую речку по перекату, скрылись на той стороне, проводник украдкой вернулся в рощу, сел у воды.
Ее журчание, тихое, доброе, мягко проникало в душу. Он зачерпнул горсть прозрачной влаги, смыл горькие слезы.
Затем достал, отвязав из-под хитона, кошель, высыпал на мокрую ладонь пять серебряных монет. Долго держал их, не глядя на ладони, думая о чем-то другом, — и вдруг яростно стиснул скрюченными пальцами, взмахнул рукой и забросил в речку.
Монеты сверкнули в потоке, как рыбки…
* * *
Небо за ними уже наливалось кровью, когда легионеры в полной выкладке подступили к Зенодотии и Тит, по приказу центуриона, вскинул к тонким губам кривую медную буцину.
Тенью грядущей ночи из-за города, с востока, ложился на их загорелые лица, железные шлемы, воловью кожу и металлические пластины панцирей голубой мертвенный свет.
Он, рассеиваясь, странным образом смешивался с красноватым отражением от стен, озаренных закатным солнцем. И потому солдаты казались призраками, повисшими в вечерней дымке. Только густые их синие тени, падавшие на еще светлую дорогу и бронзовые прутья катаракты — решетки в воротах, связывали их с землей.
Никто не знал, что каждый из них очень скоро станет всего лишь тенью…
— Поднимите катаракту[4], — вздохнул Аполлоний. — Что мы можем? Одну центурию одолеем. А легионы? — Стратег вопрошающе вскинул ладонь. В городке три тысячи населения. Из них две трети — женщины, дети. Среди мужчин немало стариков. Всего триста воинов может выставить Зенодотия против многотысячных полчищ Красса. Нет уж, лучше не задираться. Да защитит нас Дева! — Старый стратег поклонился храму Артемиды. — Откройте ворота. И помните: это разнузданный, грубый и хитрый народ. Могут с умыслом вызвать на ссору. Не поддавайтесь! Будьте осторожны, приветливы и обходительны.
Охрана ворот навалилась на ручки подъемных колес; катаракта, в закатных лучах будто облитая кровью, медленно поднялась, ощерив острые зубья внизу.