Ветеранам, распинающимся в Риме о своих подвигах, лучше бы помалкивать…
Площадь затихла. Погасли огни.
Они перестали мешать луне, и она, во всей своей ослепительной полноте, овладела небом, горами и городом.
С вечера золотисто-красный, в синих тенях, ночью черно-багровый, в золотых огнях, город стал голубым, серебристо-белым. Будто его обнесло сверкающим инеем. И при ясном, но неживом, леденящем свете луны видел неудавшийся солдат, как греки уносят трупы. Убрали и уволокли куда-то и тело отца.
Фортуната почему-то не трогали. Не заметили? Нет, подошли трое, сурово поглядели на него, о чем-то пошептались и удалились.
Постепенно исчезли обломки столов, осколки разбитых корчаг. Уже ничего не напоминало о вечерней яростной схватке. Разве что пятна на светлых плитах рыночной площади, блестевших при свете необычайно яркой луны.
Тишина. Звезды. Мир и покой.
Фортунат замерз. Зато голову вроде отпустило. Он держал ее как сосуд, до краев наполненный водой, боясь опять всплеснуть в ней боль. Римлянин лег и укрылся коротким плащом. Уснуть, конечно, не мог, — лежал и дрожал на каменном выступе, на который и впрямь уже садился иней. Ну, места!
Не хотелось думать, что будете ним утром. Будь что будет! До утра еще надо дожить. Потерявши голову, по волосам не плачут…
Он, скрежеща зубами, все-таки задремал.
— А-а-а! — разбудил его чей-то протяжный вопль. — Ох-ох! О-о-о!..
Окоченевший Фортунат сел, кутаясь в плащ, серебристый от инея, непонимающе уставился на площадь, где опять что-то происходило.
Ритмично звучали слова на древнем языке, которого он не знал. Низкий старушечий голос тянул обреченно:
— А-а-а! О-о-о! — И вновь — рыдающий речитатив. Затем стоны: — Ох-ох! О-о-о!..
Фортунат не понимал языка причитаний, но горький их смысл был ему слышен в надрывных завываниях, то поднимающихся до пронзительного визга, то падающих до глухого рокота:
— Почему? И за что? В чем и перед кем она виновата? А-а-а! Ох-ох! О-о-о!..
Это его отпевают! Вместе с той, прекрасной и теперь уже никому не доступной. Заплакал Фортунат. И крепко уснул, согревшись слезами.
В это время очнулся от холода Тит. Он долго не мог понять, где он и что с ним. Только что вроде было шумно и весело, звучали арфы, сверкали огни, и вдруг — тишина…
Огляделся — темно. Лишь высоко наверху что-то сверкает. Со стоном прикоснулся к тяжелой голове: волосы слиплись в корку. Что с ним приключилось?
Хотел было встать, но что-то его не пускало, давило к земле. Закрыл глаза, затих. Да, что-то неладное с ним произошло. Умер, что ли, собачий сын? Он ощупал себя и нашарил на поясе флягу. Тяжелая, полная. Вспомнил! Он впрок наполнил ее за столом. Где же стол? Где люди?
Отстегнул флягу, приподнялся, поднес ко рту. Сделал большой глоток. В груди потеплело. Мысли прояснились.
Случилось, видно, недоброе. Надо встать. Но кто-то его не пускает. Дурея от боли в голове, он с трудом высвободил ноги. Наклонился, посмотрел: центурион! Потрогал — неживой. Уже закоченел.
Та-ак. Хорошенькое дело! Тит снова хлебнул из фляги. Вино оживило его. Вот что значит солдатская предусмотрительность. Кого-то он хотел поцеловать… А-а! Невесту. Чью?
Какой-то овраг, весь в кустах. Тит, морщась, вновь ощупал голову. Крепко шарахнули. Но череп как будто цел. Такую башку, братцы мои, разве что лишь кувалдой можно кузнечной пробить. Он не какой-нибудь слюнтяй вроде Фортуната.
Шатаясь, он поднялся на ноги, кое-как утвердился на них, побрел сквозь кустарник. И наткнулся на кучу трупов, лежащих вповалку, кто как. Сверху бросали.
Глаза привыкли к темноте оврага, — да и не очень темно было в нем, свет луны, отражаясь от пологого склона, разливался в зарослях бледным эфиром, — и Тит, рассмотрев поближе, узнал в лицо иных товарищей. Квинт. Порций. Гней… Вся центурия здесь! Вот это похмелье…
Надо уходить. Тит, цепляясь за ветви, полез наверх, к холодному лунному свету. В холодном лунном свете, по ту сторону оврага, возвышалась синей горой Зенодотия. Тит, стиснув зубы, показал ей кулак. Погоди, будет дело.
— Ромей! Поднимайся…
Фортунат сел, зажмурился. Солнце! Город опять золотистый и розовый.
Перед ним — вчерашний старик, их правитель. Стратег Аполлоний. Его не узнать. С вечера был статен и важен, гордо держал седую кудлатую голову — за ночь согнулся, усох. Лицо в морщинах, глаза запали. И гиматий небрежно, совсем уж по-стариковски, переброшен из-за плеч через руки, точно это женская шаль.
На ступенях и ниже, на площади, по два, по три человека вместе, стоят выжидательно, не шевелясь, жители Зенодотии. Ни звука. Где арфы, где песни и радостный смех? У всех похоронный вид. И все, мрачно щурясь, ждут, когда сойдет Фортунат.
«Будут казнить, — подумал он равнодушно, — истязать всей толпой».
— Уходи! — махнул рукой старик.
— Куда? — нелепо спросил Фортунат.
— Прочь. Куда хочешь.
Фортунат неуклюже разогнул спину, руки и ноги, затвердевшие на каменном ложе. Ужас мучительной ночи вновь сдавил ему сердце.
— Почему вы не убьете меня? Убейте. — Он опустил голову.
— Иди.
Фортунат поплелся вниз по широкой лестнице. На ней сохнет кровь. Толпа перед ним расступилась. От стыда он не мог смотреть на людей, глядел в пустоту перед собой.
К нему, с мечом в правой руке и с повязкой на левой, скрежеща зубами, как помешанный, рванулся жених Ксенофонт, осунувшийся, страшный.
Но атлета удержали. Что-то шепчут ему успокоительно, произносят со страхом:
— Артемида…
— Что мне Артемида? — вскричал Ксенофонт. — Глупая медь. Покровительница молодежи… Мы верили ей! Мы принесли ей в жертву белую козу. Почему она не защитила Дику?
Кощунство! Греки возмущенно загалдели.
Фортунат по короткой улице с колоннадой с обеих сторон тихо вышел из города и потащился средь грязно-зеленых, уже начинающих буреть виноградных кустов по мягкой дороге к реке.
Солнце грело ему затылок и спину. Он вспахивал неверными шагами розоватую от солнца пыль дороги, и углубления его длинных неровных следов позади наливались жидкой кровью — тенью.
Не мог знать Фортунат, что совсем недалеко, на винограднике, найдя забытую гроздь, ест ягоды его приятель Тит. Но если б даже и знал, то мимо прошел, не окликнув…
У реки огляделся с тоской Фортунат. Здесь вчера они пересекли ее вброд. Как быстро все изменилось. За одну ночь.
Все будто на месте: ивы, кустарник, тихий берег. Колесо подает воду в канал. Но нет отца и товарищей. И нет вчерашнего Фортуната. Нет и уже никогда не будет.
Он зашлепал по быстрой воде, по ровному галечному дну. Чудо-речка. До чего же прозрачна. Построить бы хижину возле нее и остаться здесь навсегда.