И до того жалобно прозвучало это «сжалься», что даже вечный обжора Дифант застыл с громадным куском недоеденной зайчатины. Глаза его запечалилсь, словно кто-то отобрал у него лакомство, которое он уже приготовился отправить в рот. На серьезный, переживательный лад настроились и Ахелодор, и молодой командир конницы, мускулистый атлет Гиперид, и Херсий, племянник богатого землевладельца Крития — этот Херсий тоже был болтлив, как сорока, и Ксантипп готов был биться о заклад, что именно ему совсем скоро выложит пряную новость Пасикл.
А песенное серебро взывало:
Ринься с высей горных, — как прежде было:
Голос мой ты слышала издалече;
Я звала — ко мне ты сошла, покинув
Отчее небо!
Стала на червонную колесницу;
Словно вихрь, несла ее быстрым лётом,
Крепкокрылая, над землею темной
Стая голубок.
Так примчалась ты, предстояла взорам,
Улыбалась мне несказанным ликом…
Когда истончилась, прервалась наконец серебряная нить пения авлетрид, Пасикл воскликнул:
— О, Сапфо! О, земная богиня любви, которой подвластны все ее тайны! Выпьем же, други мои, за любовь!
— Уж не имеешь ли ты в виду любовь женщины к женщине? — язвительно вопросил Дифант, но Пасикл отмахнулся от него, как от назойливой мухи.
Аристократы щедро угощали авлетрид, зорко следя, чтобы их маленькие кубки были полны, шутили, порой весьма рискованно, потому что шутки их касались, как правило, любви телесной, а в воздухе уже сгущался пряный, терпкий запах близкого разврата, который будоражил кровь всем, кто пировал, даже рабы, изредка являясь, чтобы принести очередное блюдо или вытереть лужицу от разлитого вина, косились на авлетрид так, что было ясно — похоть не чужда и им.
Ксантипп ласкал Археанассу, гладя ее волосы, плечи, иногда рука его опускалась непозволительно ниже, задерживаясь там, откуда начинала плавно круглиться молочно-белая грудь, и от одной только мысли, что эта девушка достанется не ему, а другому сотрапезнику, он наливался тихой яростью. Однако это не мешало ему тайком, но весьма пристально следить за Пасиклом. Что ж, верно Ксантипп рассчитал: улучив момент, тот приник губами к уху Херсия, болтливого, как тысяча кумушек вместе. Что ж, это замечательно. Теперь грязная молва загуляет по Афинам — в отместку скупердяю отцу, по чьей милости Ксантипп гол как сокол. Боковым зрением он видел, как, удивленно разинув от неожиданности рот, косится на него живчик Херсий, с каким усилием переваривает новость. Ага, вот и этот сплетник уже пополз к обжоре Дифанту, которому уже даже трудно встать. Прекрасно! Ксантипп прильнул к Археанассе, шепча ей на изящное, маленькое, как раковинка улитки, ушко:
— А правда ли, несравненная аркадянка, что многие авлетриды питают склонность к лесбосской любви? Клянусь Зевсом, я наслышан о тех безумных оргиях, которые они устраивают между собой.
— Ты прав, — ответствовала, смеясь, Археанасса. — Знавала я девиц, которые в своей страсти заходили столь далеко, что даже Сапфо рядом с ними показалась бы невинной малышкой. Они не любят мужскую ласку.
— Почему же?
— Оттого, верно, что познали ее с младых ногтей. И теперь… — Она внезапно замолчала.
— Что — теперь? — нетерпеливо напомнил о себе Ксантипп.
— …Любой мужчина кажется им ослом, пытающимся играть на лире. И потом… Познав хоть что-то, хочется познать еще больше. Мед чисто женской любви кажется им слаще меда мужской любви. Ни о каком Фаоне[154]уже и речи не может быть.
— А ты?
— Я?… Я, пожалуй, тебя обрадую!
— А кого из этих девушек Сапфо назвала бы своими ученицами?
— Твое любопытство, о, Ксантипп, не знает предела! Разве ты не понял, почему так неразлучны эти две голубки? — она даже не глазами, а одними бровями показала на Теодетту и Хрисогону, которые и впрямь сидели рядышком близ Пасикла и Дифанта, не сводя друг с друга глаз, наполненных нежностью и, конечно же, плохо скрываемым вожделением. Только теперь Ксантипп обратил внимание, что ладонь Хрисогоны покоится на коленке Теодетты. Он так увлекся созерцанием двух влюбленных нимф, что только шепот Археанассы, которая для виду слегка прихватила зубками его ухо, вернул его к действительности: — Пожалуйста, не смотри так на них — влюбленные не терпят, когда на них, прости за грубое слово, пялятся. Ах, Ксантипп, сдается мне, ты не прочь подсмотреть, чем они займутся, если останутся вдвоем, — обостренным женским чутьем авлетрида угадала его тайное желание.
— Боюсь, этого им сегодня не позволят, — проворчал Ксантипп, — на каждую из сих двух птичек найдется охотник.
— Если окажется щедрым, — Археанасса, сама того не ведая, слегка испортила Ксантиппу настроение. — Вложи-ка мне в рот, благороднейший из благородных, маслину!.. О, боги! — вдруг захохотала девушка. — Вы что, в палестре?
Возглас ее потонул в страшном шуме, в который смешались воедино крики, гогот, хлопанье в ладоши, звон пустого серебряного подноса, коим хозяин дома что силы колотил по мраморному полу — Гиперид, чьи рельефные мышцы поразили бы любого скульптора, катался по полу со смуглой, увертливой, совсем уже нагой беотийкой Миртионой, изображая то ли борцовский поединок, то ли возню двух любовников, когда он хочет, а она не уступает. Темной блестящей змеей извивалась под командиром конницы беотийка, иногда вдруг оказываясь у него на груди, расставляя ноги так, будто скачет на необъезженном жеребце, а потом в мгновение ока снова оказывалась у него под брюхом, и это неприличное барахтанье продолжалось до тех пор, пока Гиперид не осыпал авлетриду золотыми и серебряными монетами — она со счастливой, но полной достоинства улыбкой принялась их собирать, а Пасикл, глазами подозвав маячившего в дальнем проеме террасы темнокожего раба, велел проводить этих двоих в заранее приготовленную для утех комнату.
Кое-кто еще вздымал чаши с вином, но в горло не лезло уже ни вино, ни еда. Пасикл чутко уловил этот момент и, хлопнув над головой в ладоши, объявил:
— Наши гостьи притомились и им пора уже в опочивальни — куда они пойдут на ночь глядя? Мне вовсе не хочется, чтобы какие-нибудь негодяи их умыкнули, как… — тут он осекся, но Ксантипп невозмутимо, как ни в чем ни бывало, закончил: — …как гетер из окружения Аспасии, это ведь ты намеревался сказать, дружище? Что поделаешь, Пасикл, правда одна!
Дифант, сыто икая, прилепился к золотому одуванчику Теодетте, одарив ее редкой красоты ожерельем с изображениями грифонов среди лилий и двумя старинными перстнями, сработанными финикийскими мастерами еще двести лет назад; однако на прелестном лице Теодетты читалась не радость, а обреченность, что ей предстоит провести ночь в объятиях грубого мужлана Дифанта, а не изысканной и нежной Хрисогоны, которая сейчас смотрела на подругу глазами, полными печали и понимания. «Увы, любовью со мной сыта не будешь», — как бы говорила Теодетте Хрисогона. А Дифант этих тонкостей не замечал. Схватив авлетриду в охапку так порывисто, будто с корнем вырвал изумительно-желтый одуванчик, он заторопился с драгоценной своей ношей на поджидающий его луг любви… А на саму Хрисогону давненько уж положил глаз Херсий, которому она и досталась.