Захар Евграфович, когда ему доложили, быстро сбежал вниз, сам принял от Окорокова шинель, портупею, шашку и повел гостя наверх, приказав подать чай в кабинет.
Окороков, как всегда, был благодушен, широко улыбался и с большим удовольствием пил чай вприкуску с клюквенным вареньем и свежими булочками. Говорили о пустяках. Но Захар Евграфович был начеку: помнил, как неожиданно и врасплох задан был вопрос о Цезаре. Он и сейчас ожидал подобного вопроса. Ведь не мог приехать к нему исправник ради пустого разговора о погоде да о том, что Нина Дмитриевна простыла и слегка прихворала.
Окороков между тем закончив с чаем, попросил разрешения закурить и задымил толстой папиросой, стряхивая пепел в круглую красивую пепельницу из зеленой яшмы. Толстое, широкое лицо его было абсолютно спокойно, а глаза даже казались заспанными, и весь его облик производил впечатление большого, по природе ленивого человека, разомлевшего после чая и варенья со свежими булочками.
– Как только снег сойдет и дороги обсохнут, собираюсь я, Захар Евграфович, совершить поездку по вверенному мне уезду, и хотел бы спросить совета – как удобнее маршрут выстроить и где следует побывать в первую очередь?
Это был уже разговор не о погоде и не о здоровье Нины Дмитриевны. Захар Евграфович насторожился и пространно стал рассказывать, что уезд огромный, дороги аховые и лучше всего заезжать с южной стороны, потому что с северной дороги просохнут только к июню, не раньше, да и перегоны поначалу не такие длинные, будет время втянуться в нудную езду по колдобинам.
Окороков его слушал, покуривал, кивал головой, словно соглашаясь, и вдруг перебил:
– А что же в Успенку к себе не зазываете, на новый постоялый двор?
– Да пожалуйста, в любое время. Как говорится, милости просим, – заторопился Захар Евграфович.
– Вот там мне появляться пока и не надо. Как только постоялый двор построите, дайте мне знать, Захар Евграфович.
– С удовольствием, только не пойму – почему вам не надо там появляться?
– А потому, что вы о Цезаре не желаете мне рассказать. А я боюсь спугнуть раньше времени. Отчаянный вы человек, Захар Евграфович, не приходило в голову, что людей на смерть послали?
– Извините, не понимаю – о чем вы ведете речь?
– В том-то и беда, что не понимаете. Я, Захар Евграфович, не только о службе, я еще и о вашей жизни думаю. Будете откровенно говорить?
– Да о чем говорить-то?
– Ну вот, опять про белого бычка! Спасибо за угощение, – Окороков затушил папиросу, искуренную до бумажного мундштука, поднялся из-за стола и, в упор глядя на Захара Евграфовича, добавил: – В тот вечер, когда мы с вами благотворительный коньяк выпивали, в дубовской ночлежке человечка одного накрыли, от Цезаря присланного. Мно-о-го любопытного рассказывает. Если интересно знать – приходите.
И двинулся из кабинета твердым, тяжелым шагом. Захар Евграфович молча проводил его до калитки. Окороков на прощание козырнул, уселся в сани, напоследок оглянулся, словно хотел что-то еще сказать, но передумал и толкнул кучера в спину: поехали!
В участок к Окорокову, как ни велик был соблазн там появиться, Захар Евграфович все-таки не пошел. Ясно ему было, что потребует исправник сначала рассказа о Цезаре, а рассказывать о прошлом, произносить имя Ксении перед чужим человеком он не желал. Да и сидела в нем, как глубокая заноза под кожей, одна-единственная мечта: самому найти Цезаря, своими руками убить его и навсегда забыть страшную историю, случившуюся несколько лет назад. Закопать ее вместе с Цезарем, будто и не было.
Через несколько дней после визита Окорокова, как ни тяжело было расставаться даже на короткий срок с Луизой, решил все-таки Захар Евграфович ехать в Успенку. Вечером, накануне отъезда, он притащил в спальню карту, долго сидел над ней, а Луиза, расчесывая длинные волосы перед зеркалом, поглядывала на него темными, зовущими глазами и не ложилась спать. Не выдержала, неслышно встала у него за спиной, навалилась теплой грудью, на ухо прошептала жарким шепотом:
– Мсье Луканьин… Я ждать тьебя… ждать…
Обняла одной рукой за шею, а другой, прижавшись еще теснее, ловко свернула карту и убрала ее на край стола. Захар Евграфович успел еще подумать о том, что надо бы завтра выехать пораньше, а больше уже не думал ни о чем…
И утром, поздно проснувшись, отложил поездку в Успенку, а собрался и выехал только через два дня. На карту, занятый Луизой с утра до вечера, он даже не глядел, и она сиротливо валялась на краю стола.
Кто бы мог подумать, что у молодого и зеленого паренька, который никогда и ничего не имел, кроме похильнувшейся на один бок избушки, прорежется крепкая хозяйственная хватка? Будто всю свою жизнь, начиная с малолетства, Данила только тем и занимался, что управлялся на большом строительстве. Успенские мужики работали у него не покладая рук, расчет получали сразу же, вечером, и штабеля бревен на Барсучьей гриве росли прямо на глазах. Не дожидаясь, когда будет вывезен весь лес, Данила сразу подрядил плотников, и на гриве дружно ударили топоры, а затем появился просторный сруб, который быстро стал подниматься вверх, словно тесто, заведенное на хороших дрожжах.
Все у него кипело и спорилось.
За короткое время Данила даже сам изменился: стал степенней в походке и в разговоре, хмурился без всякой причины, нагоняя на лицо серьезность, и все чаще повторял присказку, появившуюся у него недавно:
– Я сказал, деньги дал, а вы лошадей гоните и сами поторапливайтесь.
Мужики только головами покачивали и дивились: как он лихо в большого хозяина вымахнул, суразенок-то!
Данила не только старательно выполнял наказ Луканина, он еще имел и свой дальний прицел, о котором никому, даже Анне, не говорил: вот построят постоялый, в нем же хозяйничать надо будет, и хозяином там он видел только себя. Уже и место приглядел, где можно будет срубить собственный дом. Не век же у Митрофановны на постое обретаться. Обо всем этом он хотел переговорить с Луканиным и ждал его приезда, считая дни.
А тот все не ехал и не ехал.
Егорка между тем отъевшийся на сытых харчах и обленившийся, как избалованный кот, стал похаживать на вечерки успенской молодяжки, возвращался иногда под утро и жмурился, ничего не рассказывая, только встряхивал головой и губами причмокивал, словно пряник съел. Благодаря своему легкому характеру Егорка перезнакомился и даже подружился с успенскими парнями, которые приняли веселого чужака, как своего, и даже ни разу не побили. Данила строжился над ним, ругался и пенял ему, что послан он сюда Луканиным совсем для иного дела, а не с девками обжиматься по сеновалам. Егорка выслушивал его ворчанье и в ответ говорил всегда одни и те же слова: