Аристократизм и достоинство окружали её, словно солнечный свет. Он был во всём – в манере держать спину и руки, в посадке головы, в полуопущенных веках. И в хрупкой белизне запястий, и в странном абрисе отмеченных скул, и в скорбной линии гордого рта.
Бесовская проницательность цивилизованной обезьяны выпила женщину без остаточка, проникла в самые закоулки сердца и чувств и принесла своему страшному господину знание – как породить в пленнице не только дикую боль, но и чёрный, невиданный ужас. Хосэ бегал вокруг неё, словно раб. Он кланялся, виновато и угодливо улыбался, вставал на колено. Он как мог превозносил и укреплял в ней ощущение её достоинства. Мучитель и каннибал [20] желал сначала напиться тем ужасом, который бедная леди должна была явить ему при неотвратимом его превращении в зверя, в тот момент, когда она уже достаточно привыкла бы к виду его зависимости и покорства. Раздавить, расплескать по затоптанной, пыльной поляне её тонкую, женскую гордость и только потом уж добраться до мучений, до крови, и хруста, и воплей.
Всё это я понял мгновенно, лишь только ступил на поляну. Хосэ посмотрел на меня, и взгляд его торжествующе прокричал, что он видит моё состояние. Да, я просто оцепенел тогда. На меня, словно при убийстве Клаусом духа Нгоро-Нгоро, пала вязкая вата, невидимая, плотная. Шорох морского прибоя назойливо качался в ушах, хотя до моря был целый дневной переход. Остановились и не пожелали идти дальше нечувствуемые ноги. Я был оглушён и раздавлен и не мог этого скрыть, хотя знал, что доставляю этим Хосе неописуемую, жгучую радость.
Я был проколот страхом и болью за эту женщину, как если бы был проколот страхом и болью за свою Эвелин. В первые минуты я ничего не мог делать и соображать, и в эти минуты та вязкая вата сдавила меня и понесла над поляной, распоряжаясь мной по своему усмотрению. В точности как во время визита на захваченный “Хаузен”, глаза мои поднялись над происходящим и смотрели на всё – и на меня самого – с невысокого верху.
Я медленно приблизился к столу, остановился подле женщины. Не знаю, зачем. Проклятая обезьяна мгновенно выхватила из хижины ещё один стул и добавила его к имеющемуся, и я сел на этот стул, и по блеску лакейских придурковатых глаз его понял, что всё идёт даже лучше, чем он предполагал.
Хосэ притащил и поставил на стол бутылку вина, бокалы. Блюдо с фруктами, сушёное мясо (о, знать бы ещё, что это за мясо?!), воду для омовения рук. Ни я, ни она к еде не притронулись. Леди лишь раз взглянула на меня, и проклятый, жалящий огонёчек прожёг меня до костей – огонёчек надежды. Без сомнения, она знала, что может ожидать её, купленную за безумную цену, прелестную, гордую вещь, золотую рабыню. Знала, и именно сила гордости её помогала ей быть готовой ко всему. Смерть смывает и позор и страдания. У страдавшей души нет препятствий на пути к Всевышнему Богу, и у высоких людей знание этого помогает принять случающееся зло спокойно и отрешённо. Но вот появился усталый, грязный от пота и пыли, с потерянным лицом человек, и по какому-то одному ей заметному движению в воздухе она угадывает в нём возможного спасителя, и надежда рвётся из глаз отчаянным огонёчком, и в мгновение делает её саму безвольной и слабой. Хосэ даже простонал от хлынувшей в горло волны удовольствия – неземным, нечеловеческим звуком, как будто бы взлаял.
Но вот до меня стали доноситься звуки слов и другого людского присутствия. Я услышал размеренную, тихую суету моих матросов и понял, что команда всё видит и готова на всё. “Завтра? – думал я. – Дон Джови назначит меня управляющим только завтра, и я что-то смогу предпринять только завтра? А сегодня Хосэ станет делать то, что задумал? А как я смогу дожить до этого завтра?”
– Алим! – завопил вдруг Хосэ. – Собак сегодня поить будем раньше! Подозреваю, что я буду сейчас немножечко занят!
С мушкетами, с саблями на поясах, крепкие, сытые охранники расхохотались. Я осознал, что смеялись они и раньше, что Хосэ давно уже делится с ними чудовищной, грязной забавой. Зная, что женщина не понимает ни слова из того, что он ей говорит, он с угодливым, деланно добрым лицом изрекал перед ней непристойности и, громко расписывая вслух, что он с нею сейчас будет делать, спрашивал, согласна ли она, и с выраженьем вопроса на коричневом, с чёрной бородкой, лице, наклонялся, заглядывал в её полуопущенные веки. Бедная женщина, понимая, что угодливый человек о чём-то вежливо спрашивает, не могла не отвечать – в силу заученных светских манер, и непроизвольно, едва заметно кивала ему в ответ на очередной вопрос. От ликованья охранники плакали. Смеяться они уже устали и лишь слабо постанывали. Потеха шла к завершению.
– Алим! Собак напоить – и за дело…
Тут он посмотрел, – и я тоже взглянул и увидел, – как Пантелеус, с глиняной чашкой в руках, склонился над собачьим котлом. Отгребая с поверхности воды налетевшие мусор, листочки и ветки, он незаметно споласкивал чашку, и вот зачерпнул в неё немного, и как будто приготовился пить. Хохот и крик остановили его, и он застыл, удивлённый. Хосэ, с видом если не лакея, то уж человека, знающего своё место, невесомо, едва прикоснувшись, тронул женщину за краешек платья, приглашая её посмотреть на придурка, который пьёт воду из котла для собак. Тут же, чтобы было понятно, он свистнул, и псы, взявшись в тяжёлые скачки, сквозь плотные заросли выметнулись, услыхав разрешение, на поляну, и заплясали у котла, и принялись жадно лакать. Обставлено было так, будто звероподобный слуга в меру лакейского своего старания пытается неприкосновенную госпожу развеселить, – а почему бы и нет, если выпал такой случай? И женщина, негодуя на грубую насмешку над оплошавшим человеком, всё же из вежливости, чуть заметно и трудно, с оттенком если не благодарности, то понимания, улыбнулась. Снова от предельного удовольствия всхлипнул-взлаял Хосэ. Пришёл, пришёл его час. Целиком приготовил он себя к глумлению и растаптыванию её гордости. Неестественно расширившимися от невыразимого удовольствия глазами он посмотрел мне в глаза и как будто нечаянно положил свою страшную лапу на её вздрогнувшее, точёное, хрупко вдруг обозначившееся под складками платья, плечо.
– Читал ли ты Шекспира, капитан? – дыша часто и тяжело, – он не сводил с меня глаз. – Помнишь ли это…
(Он переместил свою лапу, как будто в предельном увлечении, в забытьи, осязаемо тронув тонкую шею, на другое её плечо, всё ещё делая вид уважения и почитания, и хороших манер, – растягивал удовольствие, – а женщина под этим его прикосновением сидела, закаменев, лишь дрогнули и опустились ниже полуприкрытые её веки, да лицо под глазами и сбоку, у щёк, пометилось жгучим румянцем.)