Жак де Моле, уже возведенный на костер, поднял голову. Они подвергали его пытке водой, огнем и дыбой, но в его внутренностях никто не копался. Ему достаточно было простого сокращения мышц, чтобы почувствовать в самом интимном уголке своего тела золотой футляр. Оно исчезнет вместе с ним, это послание — единственное оружие тамплиеров против королей и прелатов церкви, что стала недостойна Иисуса. До странности сильным голосом он отвечал Гильому де Ногаре:
— Только лишь пыткой ты смог вынудить некоторых из наших братьев сознаться в тех ужасах, в которых ты меня обвиняешь. Перед лицом неба и земли я клянусь, что все эти преступления и кощунства, которые ты здесь перечислял, не более чем клевета на тамплиеров. Мы заслуживаем смерти только потому, что не смогли вынести пыток, которыми нас терзала инквизиция.
Ногаре с торжествующей усмешкой повернулся к королю. Стоят высоко над Сеной в королевской ложе, которую соорудили по такому случаю, Филипп поднял руку, в тот же миг палач опустил пылающий факел в вязанку хвороста.
Огненные языки взвивались высоко в воздух, достигая башен собора Парижской Богоматери. Жак де Моле еще нашел в себе силы крикнуть:
— Папа Клемент! Король Филипп! Года не пройдет, как вы предстанете пред Божьим судом, и он справедливо вас покарает! Будьте прокляты вы и те, кто придет после вас!
Костер догорал, взрываясь бесчисленными искрами. Жар от него шел такой, что достигал берегов Сены.
На исходе дня кюре собора Парижской Богоматери подошел, чтобы помолиться над тлеющими остатками костра. Лучники уже ушли, место опустело, и он в одиночестве преклонил колена. В лучах заходящего солнца что-то сверкнуло среди горячего пепла. Подняв с земли ветку, он подвинул странный предмет к себе. И увидел золотой слиток, Оплавившийся в костре, похожий на слезу.
Это было все, что осталось от футляра, где хранилось послание тринадцатого апостола, все, что осталось от последнего великого магистра Храма, — и все, что осталось от подлинного сокровища тамплиеров.
Подобно многим, кюре знал, что тамплиеры были невиновны, что их страшная смерть, по сути, была мученичеством; он благоговейно поднес к губам уже остывшую золотую слезу, но она показалась ему раскаленной. Это была память о человеке, который отдал свою жизнь во имя памяти Иисуса, как и многие другие. Кюре передал реликвию посланцу папы Клемента, который вскоре скончался — не прошло и года.
Побывав в разных переделках, золотая слеза в конце концов попала в руки ректора Союза Святого Пия V. А уж тот сумел сообразить, каково ее значение, ведь в начале XIV века погибли не все тамплиеры: нет ничего труднее, чем истребить память.
С тех пор эта реликвия, как величайшая драгоценность, хранилась среди сокровищ Союза; она была хоть и косвенным, но все же свидетельством бунта тринадцатого апостола против доминирующей церкви.
Холл отеля был прежде гостиной большого патрицианского дома. Здесь, в двух шагах от оживленного городского центра, виа Джулиа дарила Риму очарование своих аркад, увитых глицинией, и старинных дворцов, переоборудованных в шикарные и при этом по-домашнему уютные отели.
— Не могли бы вы передать господину Барионе, что я хочу его видеть?
Администратор, в строгом черном костюме, внимательно оглядел утреннего визитера. Средних лет, волосы уже с проседью, одет так себе: какой-нибудь поклонник? Или заезжий журналист? Он поджал губы:
— Маэстро накануне вернулся поздно ночью, мы никогда его не беспокоим раньше…
С самым непринужденным видом посетитель вынул из кармана двадцатидолларовую банкноту и протянул ее администратору:
— Он будет очень рад меня видеть. А если нет, я дам вам еще столько же. Скажите ему, что давний друг из клуба ждет его. Он поймет.
— Что это на тебя нашло, Ари? Вытаскиваешь меня из постели в такой час, да еще перед концертом! И главное, что ты делаешь в Риме? Ты же должен был мирно проводить свой отпуск в Яффе, а меня оставить в покое. Я ведь больше не в твоей команде.
— Конечно, Лев, но из Моссада не увольняются, а в этой команде ты все-таки состоишь. Да ну же, расслабься! Я в Европе проездом, вот и пользуюсь случаем, чтобы тебя повидать. Только и всего. Как проходит твой римский сезон?
— Хорошо, но сегодня вечером я иду в атаку с рахманиновским Третьим концертом, это колоссальная вещь, так что мне необходимо сосредоточиться. Значит, у тебя в Европе осталась какая-то родня?
— У еврея везде есть родня. Для тебя семью в какой-то мере заменила наша служба, куда ты попал еще подростком. А теперь там, в Иерусалиме, за тебя беспокоятся. Чего ради ты увязался за этим французским монахом, что ехал в Римском экспрессе, зачем зарезервировал в его купе все места? Кто давал тебе такой приказ? Тебе что, захотелось в одиночку повторить предыдущую операцию? Разве я учил тебя пускаться в дело сломя голову, одному?
Лев скорчил досадливую гримасу:
— У меня не было времени известить Иерусалим, все происходило так быстро…
Ари взмахнул стиснутыми кулаками, обрывая собеседника на полуслове:
— Не лги! Уж меня-то избавь. Мы оба знаем: после той катастрофы ты изменился. И вот уже много лет ты слишком заигрываешь со смертью. Бывают моменты, когда жажда опасности тебя захлестывает с головой, ее запах тебя возбуждает, как наркотик. И тогда ты перестаешь соображать. Представь себе, что было бы, если бы отец Нил тоже погиб от точно такого же несчастного случая?
— Это создало бы изрядные проблемы людям из Ватикана. Я всей душой ненавижу их, Ари. Ведь это они позволили нацистам, истребившим мою семью, бежать в Аргентину.
С нежностью глядя на него, Ари напомнил: — Время ненависти прошло, настало время правосудия. И совершенно недопустимо, чтобы ты, не связавшись с командованием, самолично принимал политические решения такого уровня. Этим ты показал, что больше не способен себя контролировать. Отныне — категорический запрет на любые операции в этой области. Тому мальчишке, что с легкостью играл своей жизнью, пора повзрослеть. Теперь ты знаменитость; продолжай выполнять задачу, которую мы тебе доверили, веди наблюдение за Моктаром Аль-Корайшем и сосредоточься на французском монахе. И больше никаких прямых действий — это уже не для тебя!
Входя в Академию Святой Цецилии отец Нил испытывал некоторое волнение. В последний раз на концерте он был в Париже, накануне своего ухода в монастырь. Мягко говоря, это было давно.
Зал был небольшим, все выглядело почти по-семейному. Вокруг слышалась светская болтовня, но среди шикарных вечерних туалетов мелькали и пурпурные сутаны кардиналов. Лиланд протянул привратнику два пригласительных билета, тот отвел их в двадцатый ряд и усадил чуть левее середины.