Граевский искоса взглянул на него, промолчал. Действительно, какие уж тут шутки – темная ночь, чужой город, трое только что с фронта, с наганами наготове.
Однако, как это часто бывает, первый блин вышел комом – «Элегант» они не взяли. На месте магазина остывала груда битого кирпича, обуглившихся досок, черных от сажи, покореженных листов кровли. Волей случая уцелел лишь фасад – скосившаяся вывеска «Элегант», дверь, запертая изнутри, и большая, усыпанная стеклами витрина.
Под бутафорской накренившейся пальмой, среди пустых коробок из-под обуви устроился огромный черный кот. Вытянувшись на боку, он залихватски подмигивал и держал в когтях рушник, на котором было вышито: «С Новым 1918 годом!». Кот был большим оригиналом – с оранжевым бантом, в жилетке, но без штанов, а главное – в сапогах. В сапогах!
– Погоди-ка, погоди-ка. – Еще не веря своим глазам, Страшила подошел к витрине и легко, кроша битое стекло, вспрыгнул под пальму. – Разувайся, дружок.
Новогодний кот был насквозь фальшивый – папье-маше, усы из проволоки, зато сапоги оказались настоящими – ярко-красные, из добротной кожи, тщательно прошитые хорошо вощеной дратвой. Строго говоря, это были веллингтоны, ботфорты на высоких каблуках с закрывающими колени голенищами, излюбленный фасон флибустьеров, разбойников и благородных авантюристов.
– Ну-ка. – Дрожащими руками Страшила снял драный сапог и, поправив портянку, натянул кошачий, забавно скроенный, но крепко сшитый, и лицо его расплылось в блаженной улыбке. – То что надо!
Размер был самый подходящий – и на ноге сидит как следует, и стелечку можно подложить, а главное – подошва без дыр. Что там ни говори, а один из ключиков от душевного спокойствия вместе с ложкой хранится за голенищем…
– Я вот что, командир, – Страшила натянул второй ботфорт, привыкая к каблукам, сделал пару шагов, – не пора ли ноги уносить? Сегодня товарищи без причины жарят фугасами, а завтра за здорово живешь начнут из маузеров шмалять.
Переобувшись, он стал похож на Людоеда из сказки братьев Гримм.
– Нам-то что, – прикрыв рот ладонью, Граевский зевнул и негнущимися пальцами вытащил из портсигара папиросу, – нас товарищи к стенке не поставят, по документам мы самая что ни на есть революционная солдатская масса. А вот форму одежды, господа, увы, придется сменить, и одними погонами не отделаться. Сукнецо-то на шинелях офицерское.
Он дотронулся до кокарды, матово белевшей на папахе, – по центру ли? – вздохнул. Было как-то паршиво и грустно, да и не выспался к тому же.
Словно стая волков, полагающихся лишь на чутье и удачу, они двинулись по улицам чужого, холодного города. Скоро на глаза им попалась лавчонка, комиссионная, если судить по загаженной голубями вывеске. Церемониться не стали.
– Ну что, обновим сапожки. – Крякнув, Страшила пнул рассохшуюся, давно не крашенную дверь, и та сразу подалась – язычок замка со звоном лопнул, засов, согнувшись, вышел из гнезда. Сонный бородатый мужичок, сторож видимо, при виде нагана посерел.
– Ладно, папаша, не переживай, мы скоро уйдем.
В самом деле, управились быстро. Покидали в наматрасник кое-чего из одежды, Граевский переобулся в высокие австрийские ботинки на резиновом ходу, Паршин же высмотрел довольно новый, на беличьих хвостах, жакет:
– Матильде, за любовь и верность.
Подумать только, рыжая потаскушка звалась Матильдой!
Больше здесь делать было нечего, и офицеры с добычей растворились в холодной мгле. Сторож долго и тупо смотрел им вслед, ему казалось, что он видит какой-то странный, полный жути сон.
– Поздравляю с боевым крещением. – Граевский на ходу вытащил папиросницу, сломав пару спичек, закурил. – Обычно начинают с грабежа, а к убийству приучаются после. У нас все наоборот.
Странное дело, он не испытывал ни малейших угрызений совести. На душе царило спокойствие, австрийские башмаки мягко пружинили при ходьбе, изъятые шерстяные носки приятно согревали ноги. Интересно, что чувствует волк, возвращаясь в логово после удачной охоты?
– Пустячное дело, командир, немецкий окоп брать куда труднее. – Страшила с удовольствием вдыхал морозный воздух, лед трескался под каблуками его ботфортов. Паршин задумчиво курил, на его губах застыла странная улыбка, – похоже, ни того, ни другого морально-этические проблемы не волновали…
Нагулявшись, вернулись в подвал «Пассажа» и, стараясь не шуметь, стали укладываться. Страшила – под ворох хозяйских шуб, Паршин – в горячие объятия гимназистки, Граевский – поближе к пламени трескучего костерка. Однако выспаться не удалось. Ровно в семь утра проснулись батареи Муравьева, и на Киев снова посыпались фугасы – ненужный, не укладывающийся ни в какие рамки обстрел начался опять. Кто бы мог подумать, что он будет продолжаться одиннадцать суток и большевики войдут в город, только выпустив по нему больше семидесяти пяти тысяч снарядов. Увы! В революции все доведено до крайности, бессмысленная жестокость в первую очередь!
Утро двадцать шестого января выдалось спокойным, без стрельбы, а чуть позже, когда рассвело, на улицах Киева появились большевистские отряды. Революционные солдатики и бандитствующая братва вламывались в дома, останавливали прохожих. «Кончали» бывших офицеров, тех, кто не ушел ни на Дон, ни к Петлюре, шлепали украинских подданных, пускали в мокрое всех подозрительных, глумились над служителями церкви. Митрополита Киевского Владимира жестоко изуродовали, кастрировали и, расстреляв, голым бросили на поругание. Резали буржуев, пили горилку, насиловали баб и девок. Экспроприировали экспроприаторов.
Впрочем, Киеву еще повезло – эко дело две тысячи расстрелянных. Вот в Евпатории, к примеру, на гидрокрейсере «Румыния» были кастрированы триста буржуев сразу, да не просто так, а не спеша, с чувством, с толком, с расстановкой, под соленые шуточки-прибауточки. Вначале уши, потом носы, губы, затем руки, ну а уж напоследок все остальное – и в море, на корм рыбам. Черноморская братва ни в чем не желала уступать краснофлотцам с Балтики – на симферопольском вокзале крови было по щиколотку.
Контру – офицерье, буржуев, «тилигенцию» – жгли в паровозных топках, рядами клали на рельсы, связав «гидрой контрреволюции» – по трое, спиной к спине, топили в прибрежных водах. И поделом – недочеловеки ведь.
– Ну, вот и дождались, господа. – Граевский зачерпнул из котелка гречневой, с пылу с жару, каши и, плюнув на манеры, стал осторожно дуть на ложку. – Похоже, начинается.
Ел он медленно, со вкусом, время от времени прихлебывая из кружки хозяйскую мадеру. Казалось, что стрельба на улице его совершенно не трогает.