Режиссер поднялся с кресла и по ковру между рядами кресел пошёл к задним рядам партера. Потом вернулся к передним и вновь пошёл к задним.
Он думал.
В позе Ветрова, в его манере «утопать» в глубоком режиссерском кресле, удаляться по главному проходу партера к задним рядам и там, скрестив руки, наблюдать за сценой было что–то величавое. И несомненно, молодые актеры верили режиссеру, ждали от него открытий, находок.
Вот он, постояв с минуту в полумраке театрального зала, вернулся к своему креслу и захлопал в ладоши:
— Все ко мне!
Жарич лениво потянулся. Сказал Березкиной:
— Пойдем, Маша, слушать проповедь.
На сцене, как на палубе корабля, сгрудились артисты. Они повылезли из дальних углов, из–за ящиков реквизита, образовали кружок перед креслом главного режиссера. Ветров опустился в него не торопясь и ни на кого не глядя. Вид у него был усталый и недовольный. Две складки на щеках глубоко обозначились, подбородок напружинился. Ветров то и дело страдальчески закрывал слинявшие от времени темные глаза, и все лицо его как бы говорило:
«Замучили вы меня, заездили».
— Достаньте свои блокноты, — тихо проговорил Ветров. — Пишите. Да, да, пишите. Я не буду сто раз повторять. Я вообще, как вы знаете, не люблю повторять. Слава богу, артисты — народ грамотный, вас много учили… Как–нибудь вы могли бы меня понимать сразу. Но вы не понимаете. Вы, может быть, не хотите меня понимать, но тогда, извините, пожалуйста, разговор другой. Тогда заходите ко мне после репетиции, после спектакля и скажите свое кредо. Скажите прямо, что я вас не устраиваю, как художественный руководитель. Тогда и выводы и решения последуют другие. Наш театральный воз нельзя тянуть в разные стороны. Все мы должны идти в ногу.
Ветров опустил на грудь тяжелую голову, удрученно смежил кустистые, сросшиеся у переносицы брови.
— Прошу ещё раз осознать и почувствовать красную линию спектакля, его, так сказать, сверхзадачу. Я снова спрашиваю, какая у нас сверхзадача? Повторяю в сотый раз: новизна! Новизна в драматургическом материале, новизна в режиссерском решении. А раз ново — значит, непривычно. И может быть, иному покажется нелепым. Да, да — я не боюсь этого слова: нелепым. Новое всегда кажется нелепым. Не всем, но кое–кому кажется. И так прошу: не делайте ахов и охов. Не мешайте мне работать. И моему ассистенту. И всем другим артистам. Диспуты по эстетике будем устраивать позже. — Ветров захлопал в ладоши. — Прошу сцену у костра.
Маша толкнула Жарича:
— Через десять минут наша очередь.
Чтобы видеть артистов глазами зрителей, Ветров снова спустился со сцены и прошел к задним рядам партера. Оттуда он некоторое время наблюдал за действием, потом остановил сцену, закричал:
— Если вы полагаете, что вас слышит зритель, то вы глубоко заблуждаетесь! Не стойте к зрителю боком и спиной. Направляйте голос по прямой. И не делайте мне капустник… Жарич и Мария Павловна!..
Жарич скинул плед, одернул рубаху. Бодро подошел к костру, распростер над «огнем» руки и бороду и тревожно зашептал: «Что мне говорить?»
Повернув голову в сторону, Маша подсказала: «Ах вы, моя Софьюшка, как мы будем жить вдали от столичного света, в этой глуши яснополянской».
Жарич всплеснул руками:
— Ах вы, мое солнышко, как мы будем жить вдали от столичного света, в глуши окаянской?..
Артисты захихикали, но Ветров сделал вид, что не заметил ошибки актера.
— Не считай меня заядлой урбанисткой, — без кокетства, но и без излишней серьезности проговорила Маша. — С милым, как говорят, и в шалаше рай. Но что я вижу, Левушка! Ты без штиблет. Ах, этот твой ужасный вид меня шокирует. Я же тебе намедни из Москвы штиблеты с серебряной пряжкой привезла.
— Не беспокойся, милая, мне так хорошо и покойно, я хочу иметь спартанскую закалку.
В это время с дерева, под которым «горит» костер, раздается мужской голос. Супруги поднимают головы и видят на суку молодого господина.
— А у меня, Софья… письмо к вам!.. — вертит он над костром письмо. — Вот брошу в огонь, а вы доставайте.
Мария тянется за письмом, а Жарич пытается опередить. Он должен говорить какие–то слова, но решительно ни одного не помнит. И как ни напрягает слух, не слышит далеко сидящего в своей будке суфлера. Отталкивая Марию и пытаясь достать маячащее над огнем письмо, с приглушенным свистом шепчет: «Что я должен говорить?..» Мария тоже забыла его текст. Силится и не может припомнить. Тогда Жарич пустился импровизировать.
— А, черт, Петро, не балуй же!.. Отдай письмо, а то шею намылю. Слышишь, отдай!..
Артисты ликовали. Так всегда случалось со зрителем, когда Жарич начинал свои импровизации. Речь его была живой и яркой, каждое слово органически сливалось с жестом, действием — играл он на редкость талантливо. Зато партнера повергал в замешательство.
Артисты боялись играть с Жаричем. Машу спасало отличное знание текста. Она и на этот раз уловила паузу в потоке жаричевских импровизаций, ввернула свою реплику:
— Кузина мне из Парижа прислала. Из Парижа…
Письмо полетело на траву. Маша прыгнула за ним и, подхватив конверт, побежала за сцену.
— Вернитесь, — остановил Ветров сцену. — Вы бежите, как коза, — ни толку нет, ни смысла.
Ветров не знал текста и не заметил жаричевских подтасовок, но Машин бег его возмутил.
— Вспомните, как я объяснял!..
— Так бегают дети, — возразила Маша.
— Правильно!.. В минуты счастья взрослые тоже становятся детьми. Пожалуйста, повторите!..
Маша возвращается к костру, опустив голову. И вновь она бежала, не думая о том, какая нога за какой следует. В руках у нее долгожданное письмо, она рада ему, она сгорает от нетерпения раскрыть его… Она не думает ни о чем другом, как только о своем счастье.
Резкий голос Ветрова снова прервал её:
— Я вам говорю, Мария Павловна!.. Вы что, не слышите меня?
Маша подумала: если бы не начальник и не этот… искусствовед, он сказал бы: «Вы что, оглохли?»
— Повторите, пожалуйста, так, как я говорил. В темпе, в темпе!
Маша попыталась бежать, как показывал на первых репетициях Ветров. Бег получился ужасный, клоунский, а главное, прыжки и подскакивания противоречили и образу и чувству.
— Не могу так! — сказала Маша. — Деланно и неверно.
Её внутренний протест переходил в возмущение. Она говорила глухо, сердце её стучало.
Ветров приподнялся с кресла. Землисто–серые щеки его стали ещё темнее, глаза блестели остро и горячо:
— Может быть, вы сядете в мое кресло и начнете командовать? Вы слишком много себе позволяете, уважаемая Мария Павловна!.. Да, слишком много!.. Извольте повторить все снова и не разговаривать. У нас нет времени на бесплодные дискуссии.