Маша удалилась в глубь сцены, уткнулась лицом в занавес.
Жарич понимал состояние Марии. Он подошел к ней, коснулся локтя, сказал:
— Маша! Он ведь меня должен ругать, а не тебя. Ну, черт с ним! Одолей гордыню.
— Не могу, — сказала Мария.
— Я тоже не могу. Мне тоже противно шляндать по сцене босиком, но что поделаешь, если драматург и режиссер…
Раздались хлопки Ветрова:
— Жарич! Где вы там запропастились?.. Мария!.. Продолжим сцену у костра. Когда Софья возмущается с важным видом, что вы ей отвечаете? Да, да, что?.. Вы что — забыли текст?..
В голосе Ветрова звучали нотки добродушия и примирения. Он, очевидно, понял, что перегнул палку, и хотел загладить свою вину.
— Я ничего не забыл, — прервал режиссера Жарич.
— Тогда, пожалуйста, повторите. Где там Березкина? Мария Павловна!.. Мы ждем.
Ветров глубже уселся в кресло, он приготовился слушать. Но Мария не выходила. И Жарич молчал. Поглаживал толстовскую бороду и молчал.
— Вот садовая голова, Жарич, забыл… — проговорил Ветров.
— Я ничего не забыл, — сказал артист. — По тексту пьесы идет дружеская потасовка.
Жарич встряхнулся, весь вдруг преобразился.
Пародируя столичного артиста–сатирика, наклоняя голову то в одну сторону, то в другую, проговорил фразу из пьесы в тоне того артиста:
— Штиблеты?.. Да?.. Ого-о!..
— Прекрасно! — воскликнул Ветров и порывисто подскочил в кресле. — Прекрасно, черт вас подери!.. Этого я от вас и добивался.
Режиссер захлопал в ладоши:
— Повторим сцену.
Жарич ни одной черточкой лица не реагировал на восторженное буйство шефа. Артист был в шутовском одеянии, бос и непокрыт, но поза его и лицо выражали покой и величие. Было в его лице даже что–то снисходительно–презрительное и обидное, выражающее протест и жалость к режиссеру, который сидел перед ним в недоумении и растерянности.
— Что с вами? На вас лица нет! — глухо сказал Ветров. — Что с вами?..
Жарич, глядя мимо него, вдруг повернулся к стоявшей у края занавеса Маше, протянул ей руки. И Маша подошла к Жаричу, заглянула ему в глаза. Артистка понимала артиста — она сердцем уловила закипевшую в груди Жарича бурю, услышала приближение взрыва.
— Одолей гордыню, — сказала она тихо.
— Не могу! — выдохнул Жарич.
Маша взяла его за руки, приблизилась к нему. Но артист, мягко отстранив её, содрал вдруг пышную толстовскую бороду, бросил её под ноги режиссеру.
— Без меня! Без меня! — проговорил он, задыхаясь от волнения.
Жарич бросил на пол усы, волосы — весь парик. Круто повернулся. Но тут его остановил резкий, сорвавшийся окрик Ветрова:
— Что без меня?
— Шута из Толстого делайте без меня! Глумитесь над святыней, но… без меня!..
— Вы мне будете отвечать! — подскочил в кресле Ветров. — Не я написал пьесу. Драматург! Слышите?..
Жарич махнул рукой:
— А вы с ним одного поля ягода, с этим драматургом.
Он откинул складку занавеса, шагнул в глубину сцены. Вслед за ним, не взглянув ни на кого из товарищей, удалилась Мария.
Из театра Маша вышла одна; она не зашла к Жаричу в гримуборную, не стала его поджидать — переоделась, сняла грим и пошла домой. О случившемся не жалела. Что ж, конфликт с Ветровым назревал давно, рано или поздно разрыв должен был совершиться. И к мысли о том, что с этим окончится её театральная карьера, Маша тоже привыкла. Вот он пришел, этот день, и Маша удивилась своему спокойствию: не было в сердце щемящей тоски и тяжести, не было слез, раскаянья. Она не знала, чем будет теперь заниматься, никогда не думала об этом, не гадала; знала только одно: в театр больше не вернется. Ей было мучительно больно сознавать себя побежденной, горечь поражения томила её сердце. Вспоминался недолгий, но трудный путь в искусстве: поиски и волнения перед выходом на сцену, счастливые дебюты, премьеры. «Теперь все позади, да, позади», — говорила себе Маша.
Так незаметно, предаваясь горестным размышлениям, Мария подошла к подъезду своего дома и тут, у самой двери, увидела Леона Папиашвили.
— Вы ко мне, Леон Георгиевич?
— Представьте, к вам. И по очень важному делу.
Мария прошла в квартиру, и, прежде чем успела пригласить Леона к себе в комнату, он уже стоял на пороге и с немалым любопытством и даже с удивлением рассматривал нехитрую утварь Машиного жилища. Потом он словно бы опомнился и, точно танцор, прищелкнул ботинками:
— Ах да! Позвольте вручить вам сувенирчик. Давно вам привез из Парижа, да все не выходило случая быть у вас.
Папиашвили достал из портфеля пакет в красивом целлофане, подошел к Марии:
— Вот вам, Мария Павловна, сувенирчик из Франции.
— Не трудитесь, Леон Георгиевич, — остановила его движением руки Мария. — Подарка я не возьму.
— Как? — отступил Леон.
— А так: не возьму — и все. Подарки обязывают, а я не хочу быть обязанной.
— Какие предрассудки! Да и не подарок это вовсе, а так, занятная вещь. Она мне ничего не стоила. Вы только посмотрите.
Папиашвили ловко разорвал пакет и вытряхнул из него продолговатую книгу, похожую на альбом. По черному полю обложки серебряными штрихами художник изобразил обнаженную женщину. Маша взяла альбом и стала его смотреть. Никогда не видела она таких ярких, красочных иллюстраций. Вот изображено переодевание двух женщин — одна была совсем юная красавица, другая постарше, пополнее, но, как и юная, очень хороша. Женщины перед зеркалом в дорогом салоне примеряли предметы нижнего туалета разных фирм и фасонов. Вполне благопристойный стриптиз! Маша, конечно, не могла не оценить красоты женщин, их стройных фигурок, но её больше поражала изобретательность французских модельеров, умевших с таким тонким вкусом отделать нехитрые, но обязательные для каждой женщины предметы интимного туалета. «Как бы хорошо иметь его под руками!» — подумала Мария, закрывая альбом и снова разглядывая серебряный силуэт на обложке. Преодолевая желание, проговорила:
— Возьмите, — и протянула альбом Леону. — Тут для меня нет ничего интересного.
— Мария Павловна! Не обижайте…
— Леон Георгиевич!..
Папиашвили взял альбом и сунул его в портфель. Затем выпрямился, чуть наклонил голову, сказал:
— Извините, Мария Павловна, вы, верно, сегодня в плохом настроении, я не стану принуждать вас и неволить. Прошу правильно меня понять: я не преследовал никаких других целей, я хотел вам сделать маленькое удовольствие. Извините.
— Я вас понимаю, Леон Георгиевич, поймите и вы меня: не люблю принимать подарки. Ни от кого. Разве что уж близкие захотят побаловать, тогда дело другое.
— Конечно, конечно. У нас на Кавказе тоже есть много правил. С ними надо считаться. Если уважаешь человека, уважай его законы. Как же! Это непременно.