Мы стояли как громом пораженные. Одна императрица продолжала служить ему. Она закрыла нашему Ангелу глаза и, достав платок, подвязала челюсть. Мы все еще находились в благоговейном ужасе, и только глубокий обморок ее величества вывел нас из оцепенения».
На этом записи Волконского не заканчивались, но приобретали какой-то хаотический вид. Шли по полям, частично наезжали на текст, потом в тетрадку были вложены несколько листков, и чернильные стрелки указывали, как следует читать.
«Я не могу уговорить ее величество перебраться из “дворца” в дом господ Шихматовых, еще с 18-го приготовленный для нее на случай грядущего несчастья. Она сказала мне с кротостью, в которой был вызов: “Неужели вы думаете, что одна корона связывала меня с мужем? Я буду подле него, сколько смогу”. Я уже ни о чем не смел просить, и она оставалась целый день одна в своих комнатах и беспрестанно ходила оттуда к телу. Покуда государыня в доме, вскрытие не может начаться.
20-е, утро. Ее величество благоволила, наконец, перебраться. Там ей будет спокойнее. Но она приезжает каждый день к телу и совершенно неутешна.
21-го в 9 часов началось бальзамирование. Я не спал с 18-го и накануне свалился. Утром прибегает ко мне генерал Шенинг, квартирмейстер Дибича, и с возмущением сообщает, что медиков все бросили. В дому никого нет, анатомы наши не могут добиться ни воды, ни чистых полотенец. (Рядом по полю шла приписка: «Я еще не знал, что так будет на каждом шагу».) Я вскочил, послал фельдъегеря за камердинерами, и через четверть часа они явились с бельем. Мерзавцы! Давно ли трепетали одного взгляда? А теперь забыли и страх, и благодеяния. Ну да я же прибрал их к рукам.
Пошел сам глянуть, как идет дело. В кабинете государь уже лежал раздетым на столе. Четыре гарнизонных фельдшера, вырезая мясистые части тела, набивали их какими-то разваренными в спирте травами и забинтовывали широкими тесьмами. Доберт и Рейнгольд с сигарами в зубах варили в кастрюльке снадобье. Меня покоробил их простецкий вид, и я приказал им бросить, но они отвечали, что медики потому и курят, чтобы не дышать трупными испарениями.
Череп на голове был уже приложен, и при мне натягивали кожу с волосами, чем несколько изменили черты. Я спросил, нельзя ли переделать, на что пришедший Виллие попытался успокоить мое невежество, будто у почивших непременно должно меняться лицо, ибо все мышцы расслабляются и более не держат привычную маску. Он так и сказал: маску.
Я стал с благоговением смотреть, как фельдшеры переворачивают тело. По правде, они обращались с ним, как с куском дерева. Я думал рассердиться, но потом вспомнил, как вчера плакал доктор Тарасов, говоря, что у него трясутся руки и он не сможет вскрывать своего отца и благодетеля. Пришлось Виллие все делать самому, а его посадить за протокол. Наверное, хирургам нужна какая-то бесчувственность.
Я смотрел на тело и не слишком узнавал его. То есть, конечно, сходство было разительное. Вряд ли найдется еще человек, столь хорошо сотворенный. Руки, ноги, все части могли бы послужить образцом для ваятеля. Нежность кожи необыкновенная. И вместе с тем меня сбивало с толку, не подберу слова – плоть оплыла, как сугроб или мороженое, оставленное на тарелке. Я снова спросил Виллие, и он ответил, что расслабление мышц дает такой эффект.
Государя облачили в парадный общевойсковой мундир со звездой и орденами. Надели на руки белые перчатки. Положили на железную кровать, накрыв кисеей. В ногах поставили аналой с Евангелием, который по очереди читали священники, сменяясь каждые два часа».
Приложенный к записям протокол вскрытия удивил генерала: «На обеих ногах ниже икр приметны темно-коричневые рубцы, оставшиеся по заживлении ран, которыми государь одержим был прежде… Оболочка мозга во многих местах твердо приросла к черепу… Печень оказалась необычайно крупной». Когда в юности Шурку пугали сифилисом, то его почему-то потрясли не рассказы о провалившемся носе, а сообщение, будто мозги накрепко слипаются с костью и перестают варить. Неужели Ангел переболел страшной заразой? Вдруг совершенно в ином свете представилось нежелание государя жить с женой. Да он просто боялся за нее. А все искали тайных причин охлаждения.
В тетрадке лежал еще один лист. Плотный, согнутый посередине, со слегка обтрепанными краями. Бенкендорф не сразу понял, что это, но вчитался и позеленел. Протокол опроса садовника Федора, который дал крестное целование не разглашать сути разговора и сообщил князю Волконскому следующее:
«К внучке я ходил на именины. Ночь-то была с 18-го на 19-е жуть. Ветер, холод до костей. С моря волна шла на берег злая. Я тверезый был, ей-богу, потому болезнь у меня в кишках, с детства винца нельзя испить. Тут думаю, как бы мимо дома в такой темнотище не проскочить. Пособи, Заступница! Вдруг понизу ветер утих, остался только в верхушках деревьев. Малость развиднелось. Ну, думаю, слава тебе Господи, дошел, вот моя хибара. Глядь, сад-то все светлеет и светлеет. А, вроде рано еще. Задрал я голову. Святые угодники! Прямо на нас плывет шар, как бы весь вылепленный из света, синеватый. И такая жуть меня взяла, такая вдруг тоска, точно ничего хорошего не осталось. Вот завыл бы и удавился. Чур меня!
Я упал на землю, не могу двинуть ни рукой ни ногой. Слава Богу, малый куст закрывает. Вдруг отворяются двери из дворца. Ну, так мы дом прозвали, где государь-то помирать изволил. И выходят их императорские величества, одетые, как на прогулку. Батюшка-царь наш, Александр Павлович, поцеловал жену эдак слабо, в лоб, потом резко отпрянул от нее, спустился с крыльца и зашагал по дорожке к шару. А тот, злодей, уже на землю осел и выпустил из себя три тонких уса. Царица, сердешная, закрыла лицо руками, как бы плачет.
Государь-то приблизился к шару, я хотел ему крикнуть: “Куда? Погоришь! ” Да язык от страха к гортани прирос. Вижу, он шагнул к нему и слился. Проглотил его, значит, окаянный. Более ничего от света было не видать. Злодей мигнул, вспыхнул еще ярче да и стал подыматься. И в ту же секунду я от великого ужаса лишился всех ощущений. А очнулся утром, с холоду, и узнал, что его величество того, значит, скончались».
Рассказ садового дедушки потряс Александра Христофоровича своей несуразностью. Была охота Петрохану возиться с пьяницей? Светящиеся шары – новое слово белой горячки. То, что старик в холодной ночи пролежал до утренних заморозков, говорит о количестве выпитого. Хорошо, не помер.
Генерал налил себе стакан виски. Подошел к окну. Полюбовался на фонарь – благо цивилизации. Жена с дочками давно вернулись из театра и, не беспокоя его, улеглись спать. Улица была пустынна. Ни стука каретных колес. Ни запоздалых пешеходов. Вдруг Александру Христофоровичу сделалось жутко от этой необычной пустоты. Он задрал голову и посмотрел вверх на мглистое, пронизанное иглами холодного дождя небо. Ясно, что значит: ушел и умер. Но что значит: умер и ушел?