— Ты же только что пришла…
— Никто не должен знать, что я приходила к тебе, пожалуйста, никому не говори об этом!
— Что стряслось? Ты вся дрожишь…
— Номуса, послушай! Я не могла оставить тебя, ты мне и мать, и сестра, и подруга…
— Джуба…
Нет, помолчи, послушай! — умоляла Джуба. — У меня мало времени.
Робин вдруг поняла, что подруга дрожит вовсе не от холода — она рыдает от страха.
— Номуса, уходи! Возьми Элизабет и малыша. Ничего не берите с собой, уходите сейчас же! Поезжайте в Булавайо, может быть, там вам удастся спастись. Это ваш единственный шанс.
Джуба, я ничего не понимаю! Что ты несешь?
— Они идут, Номуса! Они идут! Пожалуйста, уходите!
Двигаясь с неожиданной для столь крупной женщины быстротой и бесшумностью, Джуба словно растворилась в тени под тюльпанными деревьями. Робин накинула шаль и выскочила на веранду, но во дворе уже никого не было.
Робин побежала к хижинам, где жили больные, отчаянно выкрикивая на ходу:
— Джуба, вернись! Слышишь? Что еще за глупости!
Возле церкви она остановилась, не зная, в какую сторону бежать.
— Джуба! Где ты?
Полная тишина казалась неестественной. На холме над миссией тявкнул шакал. Ему ответил другой — с перевала, через который шла дорога в Булавайо.
— Джуба!
Костер возле больничных хижин погас. Робин подбросила в него толстую ветку из заготовленной кучи хвороста. Ветка вспыхнула, и в неверном свете Робин поднялась по ступенькам ближайшей хижины.
Спальные подстилки пациентов лежали рядами у стен — пустые. Ушли все, даже самые тяжелобольные, — их наверняка пришлось унести, потому что ходить они были не в состоянии.
— Бедные невежественные язычники! — вслух сказала Робин, кутаясь в шаль. — Опять какое-то колдовство заподозрили и теперь боятся собственной тени.
Расстроившись, она побрела обратно к дому. В окне Элизабет горела свеча, и, едва Робин поднялась на крыльцо, дверь распахнулась.
— Мама! Это ты?
— Что случилось, Элизабет?
— Мне почудились голоса.
Робин замялась, не желая тревожить дочь. С другой стороны, она разумная девочка и вряд ли ударится в панику из-за суеверий.
— Приходила Джуба и тут же убежала прочь. Кажется, опять какое-то колдовство заподозрили.
— Что она сказала?
— Да так, велела ехать в Булавайо, чтобы избежать опасности.
Элизабет, в ночной рубашке и со свечой в руке, вышла на веранду.
— Джуба — христианка и колдовством не занимается, — встревожилась Элизабет. — Что еще она говорила?
— Больше ничего, — зевнула Робин. — Пойду-ка я спать. — Не дойдя до дверей своей спальни, она остановилась. — Кстати, такая досада, все пациенты разбежались — в больнице пусто.
— Мама, по-моему, нам нужно послушать Джубу.
— В каком смысле?
— Надо немедленно ехать в Булавайо.
— Элизабет! Вот уж не ожидала от тебя.
— У меня какое-то жуткое предчувствие. Я думаю, нужно ехать. Возможно, опасность действительно существует.
— Это мой дом. Мы с твоим отцом построили его собственными руками. Ничто на свете не заставит меня его покинуть, — решительно заявила Робин. — А теперь иди спать. Все помощники разбежались, так что завтра нам предстоит трудный день.
Воины сидели на корточках в высокой траве на вершине холма. Ганданг бесшумно двигался между длинными безмолвными рядами, останавливался иногда возле старых соратников, перебрасываясь с ними несколькими словами, вспоминая былые времена, когда тоже приходилось ждать в засаде.
Правда, тогда все было немного по-другому: они сидели не на голой земле, а на длинных щитах из пятнистых бычьих шкур, а вражеские наблюдатели не видели спрятавшийся отряд, пока он не нападал из засады, внушая ужас отточенными ассегаями. Кроме того, сидя на щитах, охваченные божественным безумием молодые воины не могли преждевременно застучать древком по щиту, выдавая врагу расположение отряда.
Да и выглядели воины теперь по-другому: вместо полной боевой формы импи Иньяти — меховая накидка, знаки доблести в виде кисточек коровьих хвостов, трещотки на лодыжках и запястьях, высокий головной убор из перьев, превращавший человека в гиганта, — они, словно не пролившие ни капли крови новобранцы, были одеты лишь в меховые юбки, но шрамы на темных телах и горящие глаза выдавали опытных бойцов.
Ганданг задыхался от гордости, которую уже не надеялся испытать вновь: он обожал своих доблестных и храбрых воинов. И хотя на лице он сохранял безразличное выражение, любовь сияла в его глазах. Воины чувствовали это и возвращали любовь стократ. «Баба!» — звали они Ганданга. «Отец, мы думали, что нам больше никогда не придется сражаться с тобой плечом к плечу, — говорили они. — Отец, те из твоих сыновей, кто погибнет сегодня, останутся вечно молодыми».
За холмом завыл шакал, и ему ответил другой поблизости: отряд расположился в засаде на холмах, точно свернувшаяся мамба, — готовый к атаке и выжидающий момент для удара.
Небо посветлело: сияла ложная заря, за которой последует еще более глубокая темнота перед настоящим рассветом. Именно эту темноту любили использовать амадода.
Воины слегка пошевелились, уперев кончик древка ассегая между пятками в ожидании приказа: «Вставайте, дети мои! Пришло время пустить в ход копья!»
Приказа не было. Настоящий рассвет окрасил небо кровью. Амадода растерянно смотрели друг на друга.
Один из старших воинов, заслуживший уважение Ганданга в пятидесяти сражениях, заговорил от имени всех.
— Баба, твои дети в недоумении, — сказал он, подходя к сидевшему чуть поодаль вождю. — Скажи нам, чего мы ждем?
— Неужели ваши копья так жаждут крови детей и женщин, что не могут подождать добычи получше?
— Мы будем ждать столько, сколько ты прикажешь, баба. Хотя это очень трудно. — Я ловлю леопарда на козочку, — ответил Ганданг, опуская голову.
Солнце поднималось все выше, золотило верхушки деревьев на холмах, однако вождь по-прежнему сидел не шелохнувшись. За его спиной ждали ряды воинов, скрытые в траве.
— Буря уже началась! — прошептал молодой амадода соседу. — Повсюду наши братья вступили в бой. Они будут смеяться над нами, когда узнают, что мы тут сидели…
Воин постарше негромко отчитал его, но где-то в другом месте еще один юноша заерзал, стукнув ассегаем об ассегай соседа. Ганданг даже головы не поднял.
Наконец с вершины холма послышался пронзительный крик цесарки. В вельде это привычный звук, и только очень опытное ухо распознало бы в нем нечто странное.