Зачем потребовалось территориальное избавление от середняцких семей — кузнец не знал. Даже вбитый тополевый кол обрастает со временем ветками. Хозяина сорвали с земли, не дали укорениться.
Покосилась громоздкая наковальня в кузнице. Растрескалась под ней толстая чурка, испятнанная искрами. Инвалид поднял с земляного пола бракованную подкову. Кто-то учился ковать. Расплющив неказистую загогулину, отшвырнул к чану.
Не хотелось бывшему кузнецу принудительной артели разжигать горн, брать в руки молот, клещи, пробойник. Апатия ко всему сжала мужика посильнее клещей, пристукнула покрепче увесистого молота. Укороченная после операции нога отпихнула в угол уродливую подкову.
Возвращение отца исцелило Валерию. К обеду натопила баню. Дождалась исчезновения с углей угарной синевы, закрыла трубу. Отпущенный по инвалидности солдат потел на полке, с наслаждением чесал пятерней бока, грудь, забивая под ногти застарелую грязь. На дверь узкого предбанника набросил крючок: стеснялся, чтобы кто-нибудь из мужиков не зашел, не увидал изуродованное тело. Самые глубокие рубцы и воронки шрамов находились на правой ноге. Плечи, лопатки, руки выше локтевых суставов, икры ног были осыпаны крупными и мелкими ранами: пулевыми, осколочными, зарубцеванными, незатянутыми гнойными. Багровые, бурые, синеватые углубления и вздутия делали тело похожим на мишень, которую изрядно полили свинцом войны. Госпитальный хирург, извлекающий расплющенный зазубренный металл, разжимал над эмалированной ванночкой вымазанный кровью пинцет: шрапнельное крошево капля за каплей срывалось и шлепалось о гладкое дно. Военврач, страдающий одышкой, шутил: «Нашпиговали тебя, братец, металлоломом фрицы — стальной стал. Тебя легче на переплавку в мартен отдать…»
Помнился Панкратию последний бой. Штрафники бежали рассыпанной массой, затопляя поле сражения матерками, диким, разлаженным — уурраа! Воинственный крик распахнул настежь солдатские рты. Слева от цыгана месил сапогами осеннюю грязь тугощекий латыш. Обессиленная дальним полетом шальная пуля угодила ему в зубы. Боец выплюнул кровавые крошки, выпихнул языком мертвую пулю. Не сбавил бег, не разомкнул цепь обреченных пехотинцев. По русским беспощадным штыкам начала скатываться неприятельская кровь. Увядали налитые страхом глаза. Под ногами гремели сбитые с голов каски.
Панкратий, озверелый от смертельной схватки, дробил прикладом черепа и ключицы, всаживал в животы штык почти по самый обрез винтовочного ствола. Сам по-звериному ловко увертывался от чужой стали. Подбегал на помощь к робким штрафникам. На долю секунды перехватывал занесенные над чьей-то жизнью немецкие штыки. Орущие глотки вышвыривали матерки, нечленораздельные звуки. В удобный момент Панкратий выхватил из-за голенища сапога неразлучный нож, всадил в бок носатому капралу. Тот обмяк, выронил из рук оружие и стал нехотя оседать на истоптанную кровавую землю. Давясь незнакомыми словами, усмиренный вояка вытянул вперед правую руку в последнем приветствии обожествленного фюрера.
Штрафбатовцы бились насмерть. За кем и числилась вина — все смывалось дерзкой отвагой, жестокой, неравной битвой. К старым пулевым и осколочным ранениям бой приращивал свежие. Судьба не дала и на сей раз попасть кузнецу в объятия смерти. Штыки задевали его вскользь. Гимнастерка, брюки были липкими от крови. Во вражьей темной силе стали появляться заметные просветы. Но из-за крутого холма взбурунилась свежими штыками новая мощная волна. С флангов по нашей пехоте поливали мотострелки. Заметно поределые ряды штрафбатовцев принимали на себя огонь и славу.
Не сразу сообразил Панкратий — почему его обгоняют одноротники. Простреленную ногу он волочил вгорячах по скользкой земле, пропахивая носком сапога кривую борозденку. До неба долетел крутой трехслойный матерок. Остановился боец, заголил просеченную штанину. Автоматные пули раздробили даже рукоятку ножа. Напористые струи крови сгоняли за кирзовое голенище мелкие крошки подколенной кости.
«Чего хайло разинул — беги!» — рявкнул сзади пузатенький ефрейтор, стукнув в спину ободранным прикладом.
«Ходулю перебили».
Ефрейтор убедился в значительности раны, стал присматривать за другими штрафниками…
На банном полке криво сращенную ходулю Панкратий нахлестывал березовым веником. Омертвелая нога, словно деревяшка протеза, порой не ощущала прикосновения распаренных листьев. Грудь, бока, руки, ноги гудели от ран: парильщик угадывал в теле еще много неизвлеченных осколков.
— Хирург прав, — вслух раздумывал кузнец, — в мартен меня надо сунуть… Неет, голубушка-жизнь, шалишь! Рано на переплавку. Подержу еще в руках небитую карту…
Трижды приходил к кузнецу председатель, упрашивал оживить горн. На делянах много лопнуло лучковых пил. Никто кроме Панкратия не мог паять полотна.
— Не пойду, — отбояривался мужик. — Я по всему телу инвалид. Списан подчистую. Сам Сталин в кузню не запихнет.
Злоба, обида, досада жгли нестерпимо. Хотелось зажечь паклю, подпалить проклятую Тихеевку, поставленную принудительным трудом алтайских сосланцев.
— Возле меня смерть рядышком ходила да не наткнулась. Изувеченный, но живой. На нашу паскудную артель наишачился задарма — капец! Ступай, ищи нового кузнеца.
— Мил-человек, где они — новые?
— Ничего не знаю. Были мы конями резвыми. Спутали нас. В путах спим. В путах живем.
— Иди в кузницу, сена артельного твоему коню дам.
— Овса достану.
— На какие шиши купишь? Овес нынче ценой кусуч.
— Не твое дело, — открыто зубатился инвалид и шел со скребницей к вороному, крепконогому жеребцу. Был он чернее ночи. Ладен статью, горяч под седлом. Заржет раскатисто — заморенные тихеевские клячи уши настораживают, головы задирают, пытаясь высмотреть голосистого незнакомца.
Забывал Панкратий умываться, не всегда соскабливал с ладоней и пальцев следы вара и дегтя. Зато часто чистил и холил жеребчика, расчесывал длинную, шелковистую гриву.
Наведался в Тихеевку вездесущий уполномоченный. Меховой Угодник остановился у свояка — мастера-краснодеревщика. Своячок был мужичок ушастый, глазастый. Знатный подхалим и доносчик. Районное начальство, комендатурных служак постоянно держал в курсе всех тихеевских дел. Валил тихомолком могутные кедры, в бору раскряжевывал их со своим братаном. Там же, в кедровнике, распиливали ценную древесину на доски маховой пилой. Сушили заготовки дома, делали красивые комоды, буфеты, кровати, стеллажи. Мастерили игрушки для деток руководящих особ. Краснодеревщика прозвали в деревне Политурой. Сияла мебель лаком. Процветала в Тихеевке частная лавочка с поощрения и попустительства малых властей.