Врожденным чутьем промысловика уловил Куцейкин близость человека. Спину, лопатки ошпарило жаром внезапного испуга. Инстинкт подсказал: из-за густой, длиннолапчатой ели нацелены не два — три глаза. Над страшным третьим торчит всего лишь одна черная ресничка — ружейная мушка. Скитник не раз слышал в бараке разговоры лесоповальщиков о беглых с войны солдатах, не придавая этому значения. Урманов, болот, буревальников в Понарымье полно. Хватает места для медведей-шатунов и для шатунов-людей. Косолапых беспокоят промысловики, лесоповальщики. Трусливых бойцов страшит война. Ленивых гнетет трудовая повинность. Рыскают по урманам голодные, оборванные дезертиры с фронта и тыла. Не брезгуют заплесневелыми сухарями в заброшенных охотничьих избушках. Едят мясо убитых лаек, далеко убежавших от хозяина-добытчика, увлеченных погоней соболя или лося. Наведывались беглые и в скит. Под дулами винтовок, обрезов нагребли крупы, убили две овечки, прихватили ведерный туес меда.
Ружье лежало на котомке с пушниной. Невозможно дотянуться до него. Надо встать, сделать шага три. Лихорадочно соображал Остах — что предпринять. Прогудел в голове далекий, правдивый глас: «…Забрось в болотную топь золотое зло. Деньги — привада для убивцев…» Прижал монеты в потной ладони, зашептал огню: «Осподи, не дай свершиться беде… влей в человека разум…»
Громыхнул короткий зимний гром. Остах успел разжать тяжелый кулак, ненавистно полыхнул меркнущим взглядом по золотой приваде и свалился с пня.
Война отодвинулась по времени и по пространству: решительный разгром фашистских полчищ под Москвой вернул Родине не пяди — километры истерзанной, окопной, ощеренной воронками и траншеями земли. Разбросанные взрывами бревна, доски блиндажей, наблюдательных пунктов, мотки колючей проволоки на кольях. Раздавленные патронные ящики, гильзы снарядов. Искореженные артиллерийские орудия, пароконные повозки. Распластанные гусеницы танков, остовы сгоревших машин… Все недвижимое имущество недавнего поля боя являло убийственную кладбищенскую картину великого земного разорения. Поникли орудийные стволы: на них, еще теплых, грелись раскормленные кониной и человечиной осоловелые вороны. Почти не оставалось снега, имеющего родной цвет. Он был черным, красным, пепельным, бурым.
Пехотинцам запретили что-либо трогать в отбитых немецких окопах и землянках. Наши бойцы не раз попадались впросак: подрывались на минах-ловушках, погибали от отравленных консервов, колбасы, шнапса.
Данила Воронцов — сибирец из-под Томска — успел приглядеться к смерти. Его давно не сташнивало на шинели и сапоги впереди бегущих одноротников. После боев не испытывал отвращения к пище. Наоборот, подступающий, сосущий голод заставлял зыркасто высматривать в отдалении полевую кухню. Сладко мечталось о порции разваренной солдатской пшенки.
После боев под Москвой Григория Заугарова поставили командовать взводом. Его бойцы показывали столице только спины. Даже староверец Орефий Куцейкин уложил на покой шесть фрицев и метким выстрелом снял спрятанного на дубе снайпера. Предпринятые психические атаки не дали врагу перевеса над отчаянными сибирскими подразделениями. За солдатами светлой надеждой на победу лежала неповерженная Москва. Близко был локоть. Клятва фюрера укусить его осталась пустым звуком, позорным обещанием.
Орефий не стремился понять, уяснить быстро сменяемые события фронтовых будней. Оставался таким же малоразговорчивым, нелюдимым, погруженным в глубину молитв и старой веры. Бойцы перестали подтрунивать над ним. Взводный командир считал долгом делать иногда свои нравоучения:
— Ты, браток, хоть на кого уповай, да в бою не трусь. Что не в силах сделать бог, то переходит в веденье человека. Вот и выходит: весь груз войны на наших плечах держится.
— Меня осподь хранит…
Борода, снятая военкоматовской машинкой, свалялась в шелковом кисете, утратила былую пышность. Реже доставал ее староверец, расчесывал костяным гребнем.
Данила перестал сторониться угрюмого скитника. В боях держался поближе к нему: верзила в штыковой атаке расшвыривал фрицев, как снопы из суслона. Оба не притрагивались к фронтовой порционной водке. Одному не позволяла вера. Другому строгий наказ врачей: хочешь жить — отрицай рюмку. Жить Воронцову хотелось. Сядет в землянке на шинельную скатку, тупо уставится на земляной срез. Подойдет взводный, хлопнет по плечу.
— Чего, землячок, нос повесил?
— Родная сторона на ум пала.
— У кого ее нет — родной сторонки?!
— Моя — особая. Сосны — свечи, вода в колодце — медовая. Земли гулящей — бросовой нет. Затоплю, бывало, баньку у огорода — дымок с запахом картофельной ботвы мешается. Известно: баня без пара, что щи без мяса. Парюсь березовым веником — полок и тот кряхтит подо мной. Мой батя верно сказывал: когда паришься, в тот день не старишься.
Многие в землянке зачесали животы, спины.
— Данила, не дразни хлопцев, — шепнул взводный.
— Командир, скажи: скоро мы по немской стороне пошагаем?
— На пути Сталинград. За свой город вождь постоит. Ожидается крепкая буча. Московской не уступит. Задлится, землячок, война.
— На годик-другой?
— Не знаю. Истинный крест — не знаю.
— Если бы нас германцы врасполох не застали да патронов отпускали не поштучным счетом — давно можно было до Берлина дойти… Командир, испробую разок водочный пай? Душу встряхнуть хочется.
— Не нарушай зарок. Медики ведь сказали: рюмка — погибель.
— Пуля — погибель. Чарка — погибель. Разве это жизнь? Почему я к водочке приважен? Говорил тебе: деревня наша вдоль тракта растянулась. Место ладное: лес, поля, сенокосы. Томск недалече. Раньше за право осесть в нашей деревне надо было новопоселенцам по два ведра водки миру выставить. Питьво делили подворно на взрослые рты. Миром усопших хоронили. Миром избы рубили. После помочей известное дело — застолье… Похороны. Девятины. Сороковины. Помолвки. Свадьбы. Отсевки. Отжинки… Праздники, беды сообща отводили. Обожжешь рот одной рюмахой — вторая, седьмая сами катятся. При колхозе брагу в бочках ставили. Перепадала и водочка. Любил я на выспор бутылки выколачивать. Однажды подзуживаю мужичков: поспоримте, что рассмешу колхозный сход двумя-тремя словами. Засомневались. Ударили по рукам. Выждал я, когда сходка к концу подошла. Торопливым шагом зашел в клуб и в президиум громко рубанул: «Извините за опоздание». Человек сто разом во смех вогнал. Выспорил бутылку. Золотое времечко. Сейчас что за жизнь — к ней жмешься, она корчится.