Политура скоренько уведомил Мехового Угодника: «Возвернулся неугомонный цыган. Работать на артель не хочет. Где-то сконокрадил отличного жеребца…»
Уполномоченный подкатил к избе инвалида в расписной кошевке. Сытая, справная лошадь била копытом утрамбованный снег. Приезжий не спешил вылазить из теплой собачьей дохи. Запашистое сено в просторной разъездной кошевочке похрустывало под грузным телом. Желание посмотреть вороного коня пересилило лень. Сбросил с плеч доху, вошел в калитку. Увидев стоящего под попоной доброго жеребца — присвистнул от зависти. На крыльце появился хозяин с плеткой в руке.
— Здорово, солдат!
— Привет, начальничек!
— Конек — заглядение. Говори честно — краденый?
Усмехнулся язвительно инвалид, вытянул хромую ногу.
— Кладеный конь, давно кладеный…
— Хмм… Почему в кузницу не выходишь? Пилы надо паять. Подковы кончились. Полозья у саней стираются.
— Полный инвалид. Кавалер всех ран. Потому дома сижу.
— Запрудин тоже инвалид. Стахановец. По две нормы валит. Дед Аггей и тот у смерти отгул попросил. Напарничает с твоей дочерью, оборону крепит. Вот что: коня твоего именем тыла поставим на вывозку древесины.
У бывшего артельного кузнеца часто задвигались тугие желваки. Допросы, тюрьма, унизительное положение штрафбатовца не разрушили неуступчивость характера, не потушили горячность и дерзкость. Они всколыхнулись крутой волной. Припомнились издевательства на допросах. Тушили окурки о нос «врага народа». Поливали канцелярским клеем черные, кучерявые волосы. Напяливали на голову заплеванную урну с окурками. Подсовывали спящему под бок колючую проволоку. Обливали ледяной водой из пожарного брандспойта и примораживали к нарам. Но это были цветочки по сравнению с ягодками. Обернутый в войлок чугунный пестик от ступки, гирьки в пиме выколачивали признания из слабосильных, трусливых, но не из Панкратия.
Перед ним маячила сытая рожа тыловой крысы. Кто для него цыган Панкратий — бывший кулак, ослушник, тюремщик, штрафбатовец. Разве раны сердца, души, всего тела тронут Мехового Угодника? Хочет израненного человека поставить у наковальни, отобрать коня. Не выйдет.
— …Завтра отдашь жеребца в распоряжение бригадира Запрудина. Понял?
— Нет, не понял, чем дед бабку донял…
Говорили с глазу на глаз у крыльца избы. Гнев хлестанул наружу.
— Коня захотел, сука?! Я все фронтовое сбережение на него потратил. Уу-у, мурло поганое! Набил в кабинете мозоль на сраку! Ступай на войну — понюхай пороху, потом со мной говорить будешь. Тебе свояк Политура мебель из ворованного кедра делает. Напишу в область — прижмут хвостище. Канай отсюда и дух вонючий уноси!
Плетка в руке взвинченного фронтовика извивалась змеей. Из-за голенища фетрового валенка торчала костяная рукоять ножа. Близость плетки и ножа, нервозное состояние хозяина погасили пыл Мехового Угодника.
Вышла из дома Валерия, остановилась на крыльце. Сияли черным лаком подаренные сапожки. Картинно подбоченясь, покачивая бедрами и плечами, стала наступать на нежданного гостя.
— Э-э-эй, бррриллиантовый! Шуруй отсюдова! Видали мы таких тыловых пузанов!
— Наверно, забыло цыганское отродье, кто я и кто вы?!
Фронтовик едко усмехнулся, намеренно громко отсморкался под ноги уполномоченного.
— Мы — народ. Ты — не знаем кто. Указчиков развелось — волос в конском хвосте меньше.
— Нну, лладно! — пробурчал районщик и громыхнул калиткой.
Панкратий с дочерью подошли к жеребцу, жующему сено. Воронко поднял голову, преданными глазами уставился на хозяина.
— Вот, конек мой, какие дела: не дают мужику разжиться на земле. Нажитое добро в любой момент цап-сцарапать могут. Появится на столе крестьянина мясо и масло, орут: шибко зажиточный. Зажрался, подходишь под статью кулака. Кому-то очень хочется, чтобы русский мужик вечно тюрю хлебал, редьку кваском запивал, да трусливо современным барам в рот заглядывал… Сведу тебя, Воронко, в скит. Похарчись до весны у старца Елиферия. Овса и сена у староверов много.
— И там найдут.
— Нам, дочка, без коня нельзя. Работник я теперь плевый. В тюрьме, на допросах нутро отбили. Шрамами опутан.
— Давай сбежим отсюда. В любой табор примут.
— Без паспортов везде изловят. При царях у цыганов медведей ручных отбирали. При Сталине землю и лошадей забрали. Искали волюшку — получили дулю. Ничего. Не зря цыганов судьба под ночь красит. Выкрутимся.
Полдня оттаивал горестный Остах могильную мерзлоту. Обрядно, свято препоручили земле и Господу сухонькое, почти детское тело, чистую душу старца Елиферия.
Котомка с пушниной теплила шагающему на лыжах Куцейкину узкую спину. Почти неделю пробыл он в ските: отдохнул, намолился, наплакался по умерцу Елиферию — мудрому, кроткому владыке нарымского скита. Простится Куцейкину долгая отлучка. Вытряхнет в бараке на стол из плотной котомки соболей, лисиц, белок — изрядно удивит председателя и счетовода. Скатит небрежно с ладони семь крупных золотых монет — повергнет колхозную верхушку в новое удивление, неожиданное замешательство. Не хотел Остах вскрывать давний тайник — не удержался. На войне братовья Орефий и Онуфрий. Меха, золото — подсоба крепкая. Пусть не болтают: божьи скитские людишки не крепят оборону.
Монеты оттягивали карман нательной рубахи — холодили грудь. Не раз чей-то странный, невнятный глас внушал скитнику: «…Забрось в болотную топь золотое зло. Деньги — привада для убивцев…» Назойливое наущение смущало душу. Подходил к трясине, зажав в кулаке красивые кружочки… не решался расстаться.
Давно это было: изловленных в тайге колчаковских офицеров проводили мимо скита. Остах случайно подсмотрел из-за куста калины: черноусый, франтоватый молодчик, сев переобуться возле пня, что-то тайком сунул под корни, прикрыл мохом. Белых офицеров увели по тропе к речке, посадили в лодки. Прошло четыре дня. Любопытство толкало мальчика к пню. Сбросил мох, запустил под корни руку. Нащупал сверточек. Ни братовьям, никому из скитников до сей поры не открывал глухой тайны о перепрятанных монетах.
Обратно по своей лыжне шагалось легче. Залепленные снегом стволы, пушистые напластования на ветках, пнях рождали заманчивые видения зимы. Захотелось взбодриться чайком. Наломал сушняка, запалил костер. Сбив валенком с пня белый чурбан, сел на срез, достал из-за пазухи сверток. Пока в котелке ужимался, шипел набитый снег, Остах с ребячьей радостью принялся пересыпать монеты с ладони на ладонь. В тишине тайги заплескался мелодичный звон. Близко наклонив ухо к золотому каскадику, путник наслаждался веселым, убаюкивающим переливом звуков. От стволов, котелка, веток, лыжни понеслось по урману звонкое, раскатистое эхо, привлекающее зверюшек и птиц.