А может, он действительно в ловушке? И нет уже из нее выхода?
Цезарь долго смотрел в темный и низкий потолок, пытаясь уяснить для себя – куда он хотел уехать, и не просто уехать, а стремглав ускакать на Воронке, которого так и не смог подседлать. Но сон, только-только отлетевший от него, не оставил ясных следов в памяти, и помнилось лишь одно: рядом с Воронком стоял Илья, хлопал себя ладонями по коленям и хохотал – радовался, что Цезарь никуда не уедет. Он и не уехал – проснулся.
Полежал, повернувшись с левого бока на спину, дождался, когда утихомирится быстро бьющееся сердце, и лишь после этого тихонько, стараясь не шуметь, поднялся с широкой лавки, на которой спал, поднял свалившийся на пол полушубок, накинул его на плечи и на ощупь, в темноте, выбрался из тесной избы, насквозь пропитанной спертым, тяжелым воздухом.
Ярко светила луна, и в ее зыбком, неверном свете узкая и неподвижная тень Цезаря лежала во всю ширину ограды, достигая до нижней жерди покосившегося забора. Дальше, за оградой приземистой избы с прогнувшейся крышей, лежало поле, а еще дальше, за ним, иззубренной стеной мрачно темнела тайга, и казалось, что лунный свет до нее не достигает.
Нежилую избу на самой окраине Белоярска, которую бывший хозяин, построивший новый дом, собирался пустить на дрова, купили за сущие копейки, и теперь все люди Цезаря, оставшиеся в живых, бедовали в ней, представляясь артелью плотников, которая никак не может найти работу. Сейчас, стоя на вкопанных в землю чурках, заменявших крыльцо, Цезарь с особенной тоской вспоминал свой лагерь за Кедровым кряжем, в который вложил столько сил и старания, сколько ни во что и никогда не вкладывал за свою жизнь. И виделся он сейчас отсюда прекрасным, как недосягаемая мечта.
«Все профукал, все псу под хвост спустил, – с наслаждением выговаривал он безжалостные слова, словно не о самом себе думал, а об ином человеке, – последнее усилие оставалось сделать, и вот – разбитое корыто…» Теперь Цезарь часто повторял такие слова, запоздало ругая себя, что рановато он поставил себя хозяином долины за Кедровым кряжем; ругал за глупые маскарады, когда наряжался генералом, когда тешился, думая, что держит в руках большую власть, а вот ударили по рукам, и нет в них ничего – пустота.
Дверь за спиной тягуче скрипнула, дохнуло из избы стоялым запахом, и Цезарь, не оборачиваясь, спросил:
– Бориска, ты?
– Я, родимый, я. Кто еще кроме тебя по ночам не спит, кто еще думки печальные перебирает? Он самый, Борис Чернухин, прости, Господи, душу его грешную.
– Да уж не простит, не надейся, – усмехнулся Цезарь.
– Может, ты и верно говоришь, что не простит, а только попросить лишний раз – язык не отвалится. Язык, как известно, без костей, его куда хошь можно гнуть. – Бориска коротко хохотнул и без всякого перехода спросил: – Ну чего надумал, Цезарь Белозеров?
– По правде сказать – ничего не надумал. Но обязательно надумаю, сроку я себе оставил до завтрашнего дня.
– Многовато, многовато… А я вот в сию минуту тебе скажу, чего накумекал. Ты уж меня выслушай, раба неразумного, многогрешного. Перво-наперво надо своего человека к Дубовым запустить – пусть он слушок кинет, что мы теперь в другое место ушли и охочих людей туда зазываем.
– В какое место?
– Не перебивай. Хоть в какое, главное – чтобы подальше от Белоярска. И по этому следу господина Окорокова направить: ищи, родимый, в полное свое удовольствие. А мы за Кедровый кряж снова уйдем и новых людишек призовем с собой.
– Куда?
– За Кедровый кряж. Никому в голову не придет, что мы там рискнули остаться. Как должен Окороков рассуждать? Если он солдат с прохода убрал, если охраны там никакой нет, что господа-разбойнички должны делать? Ну?! Отвечай за господина Окорокова!
Цезарь мгновенно понял ход мыслей Бориски и отозвался:
– Господа-разбойнички должны оттуда улизнуть и в новом месте укрыться. А если мне, то есть господину Окорокову, еще и донесут тихонько, где это новое место – поверю. Может быть, посомневаюсь, но поверю.
– Эх, Ваську Перегудова жалко, в самый раз бы теперь пригодился. Промахнулся парень! Живой теперь или нет?
– Лучше, чтобы мертвый был. Придавили – он и дал слабину, черкнул записочку. Не разглядел бы ты золотых зубов у лазутчика окороковского – неизвестно, чем бы все кончилось.
– Да как судить, Цезарь. Шкура-то своя, живая, ее как рубашку не скинешь, жить всякой твари хочется. Да и не знаем мы в точности, как там все, в участке у Окорокова, происходило.
– Дай время – узнаем. Сегодня в город собираюсь пойти.
– Поостерегся бы, Цезарь, в город шастать, неровен час – загребут.
– Теперь остерегаться поздно, себе дороже. Теперь у нас одна планида – либо пан, либо удавка на шею.
– А все-таки поостерегся бы…
– Остерегусь. Голова у тебя, Бориска, золотая, цены твоей голове не имеется. Пожалуй, так и сделаем, как ты предложил. Уйдем за Кедровый кряж. Одно только меня тревожит – староверы.
– Дорога до них ведома, доберемся, а там… там видно будет.
Цезарь кивнул, соглашаясь с ним, и долго молчал, глядя на свою длинную тень, неподвижно лежавшую на земле. Бориска, вздыхая и покряхтывая, словно тяжелый груз тащил, отошел за угол избы, пожурчал там и отправился досыпать, оставив Цезаря в одиночестве под звездным небом и под ярким светом луны.
До самого утра Цезарь не сомкнул глаз, простояв на улице.
А утром, ненадолго заглянув в избу, он вышел в ограду совершенно иным человеком. Даже те, кто его хорошо знал, взглянув, не узнали бы: большая, изодранная и дыроватая шапка налезала на самые глаза, на плечах – расползшийся по швам шабуришко, на ногах – немыслимые опорки с отвалившимися подошвами, а самое главное – грязная, в кудель свалявшаяся борода закрывала почти все лицо. Глянешь – и сразу ясно, что явился перед тобой постоялец дубовской ночлежки, в пень пропившийся и давно забывший даже собственное имя. Немощной, шаркающей походкой выбрался Цезарь за ограду и ушел в город.
Никто его не провожал, и вслед ему никто не смотрел.
Сторонясь шумного Александровского проспекта, окраинными улицами, не сбиваясь с шаркающего и немощного шага, Цезарь выбрался на берег реки Талой, все еще покоившейся подо льдом, и двинулся вдоль складов, где под тесовыми навесами лежали грузы, дожидавшиеся навигации, чтобы быть отправленными в верховья или низовья реки. Тюки, ящики, мешки громоздились высокими пирамидами под строгим доглядом сторожей, которые даже днем бухали в медные рынды, подвешенные возле их избушек, предупреждая лихой народишко, что люди, поставленные на эти посты, бодрствуют, снам не предаются и готовы в любой момент защитить хозяйское добро.