— А какая у тебя болезнь? — осторожно спросил я. — Надеюсь, ничего страшного?
— По-научному это называется „сумеречное состояние". А по-простому — вечная тоска, тяжесть на душе. Ну, и иногда еще галлюцинации…
Сема был уже заметно пьян и вероятно поэтому говорил о себе с такой откровенностью.
— Галлюцинации-то бывают нечасто — приступами, но все же я предпочитаю от больницы не удаляться. И вот так и живу. Сам видишь! Место здесь спокойное, теплое. И врачи под боком. Чего еще надо?
— И давно это началось?
— С детства. У меня родители были ссыльные, понимаешь? Отец — инженер из Москвы, мать — выпускница художественного училища… Родился я уже в тайге. А потом их угнали куда-то еще дальше на север, а я попал в детдом. Ну и вот с тех пор…
— А пить, — поинтересовался Петр, — пить-то тебе можно?
— Много не рекомендуется…
— Ну, так и хватит, — сказал я тогда, — и нам, пожалуй, пора уж отчаливать. На дворе — ночь, а дорога не близкая…
— Нет, ребята, погодите, — сказал он просительно, — куда вам спешить? Я еще хочу вас со своими друзьями познакомить.
— Это с кем же?
— Есть тут у меня ребятишки, — подмигнул Сема, — я по вечерам к ним хожу, развлекаю… Им же ведь грустно — они на запоре.
„Что это еще за ребятишки? — подумал я с сомнением. — Везет мне последнее время на психов… Но что ж поделаешь? Раз человек просит…"
* * *
Пройдя пустой темный двор, мы проникли в больничное здание, поднялись по скрипучей лестнице на второй этаж и попали затем в коридор — тоже безлюдный, слабо освещенный одинокой синей лампочкой.
Здесь было несколько дверей. Возле одной — самой дальней — Сема остановился, прислушался. И поковыряв в замке какой-то железкой, ловко открыл его. И глазам нашим предстало странное зрелище.
В палате помещались дети — восемь мальчиков. Но что это были за дети! Мы попали в мир маленьких уродцев. Некоторые — параличные — лежали недвижно на своих постелях, другие же возились, балуясь, на полу…
Сема сейчас же шепнул мне:
— Вот потому их и запирают, — чтоб не разбредались.
Волоча за собою иссохшие, тоненькие неживые ноги, к Семе подполз мальчуган лет восьми. Голова у него была непомерно большая, раздутая, и лоб тяжело нависал над крошечным личиком.
— Сегодня опять будешь сказки рассказывать? — спросил он.
— Нет, — сказал, присаживаясь на корточки, Сема. — Сегодня будет концерт. Мои друзья устроят что-нибудь веселенькое…
— Они артисты! — раздался звонкий голосок.
Кто-то цепко ухватил меня за пиджак. Я глянул — и обомлел. У детской, державшей меня ручонки, было шесть пальцев! Петр, засопев, пробормотал тоскливо:
— Не могу… Идемте-ка, братцы, отсюда.
— В самом деле, — сказал я, — как-то жутко здесь, душно… Пошли!
— Нет, нет, — быстро, горячо заговорил Сема, — останьтесь. Для них это праздник! Ведь их же никто не любит…
Горло мое стиснула мгновенная судорожная спазма. „Господи, — сказал я мысленно, — как же так? За что им такое? Ведь ничего нет страшнее, если никто не любит!.."
И медленно оглядев помещение, я сказал, поворотясь к Петру:
— Ладно, дадим им концерт… Я сейчас спляшу, а ты делай музыку!
— Какую? — спросил он растерянно.
— Любую.
— Но как?
— Как умеешь… Соображай. Зря я, что ли, тебя держу?
Петр раскрыл рот, оскалился, обнажив крупные желтоватые зубы. И быстро начал щелкать по ним ногтями. Родился негромкий, четкий музыкальный ритм… И мы услышали мелодию штраусовского вальса.
И тотчас же палата огласилась восторженными детскими воплями.
Сема замахал руками, зашикал, требуя тишины. И в этой тишине я прошелся по комнате, выбивая дробную цыганскую чечеточку.
Мы старались вовсю. Увлекшись, войдя помаленьку во вкус, Петр стал затем имитировать голоса птиц и животных; он свистал, и выл, и гугукал. А я продолжал бить чечетку и что-то вопил невнятное, надрывное — цыганское. А Сема все пытался встать на руки — и беспрерывно падал, рушился на пол. Мы ведь были здорово тогда пьяны. Но ребятишки на это не обращали внимания; они с восторгом принимали любой наш трюк. Они были счастливы! И более благодарной аудитории я еще не встречал на своем веку.
Но всему всегда приходит конец.
Всему всегда приходит конец… И в палату, в самый разгар веселья, вдруг ввалилась с грохотом группа мужчин. И один из них — коренастый, с обритым наголо черепом — крикнул с порога:
— Эй, Дробышев! Ты что, давно смирительной рубашки не видел? Соскучился?
И покосившись на своих спутников, скомандовал резко:
— Взять его! Отвести в одиннадцатую!
Сему увели. Настала наша очередь. Бритоголовый сразу же подошел почему-то ко мне.
Вид у меня, должен признаться, был в эту минуту малопочтенный. Во время концерта я сбросил пиджак, расстегнул рубашку и стоял теперь, тяжело дыша, разгоряченный, растрепанный, с торчащими врозь волосами.
— Ты из какой же палаты вырвался? — спросил он, явно принимая меня за сумасшедшего.
И кто-то из-за его плеча тихо проговорил:
— Наверное, новенький. С нижнего этажа. Там они все — неспокойные…
— Чепуха все это, — задыхаясь, с трудом сказал я. — Вы путаете… Я человек вольный.
— Он поэт, журналист и вообще директор, — вмешался в разговор Петя.
— Ага! — живо отозвался бритоголовый. — Так. Ну, а ты?
— А я — его музыкант.
— Вот и отлично. Пойдешь, значит, тоже в одиннадцатую! И затем, указывая на меня пальцем, приказал:
— Ну, а этого — к гениям! И проверьте там хорошо запоры.
И как мы с Петром ни шумели и ни сопротивлялись, нас все же скрутили и развели по палатам.
Самое смешное здесь заключалось в том, что мы ничего не могли толком доказать — ведь документов-то у нас при себе не было никаких! Тайга — не город, предъявлять бумаги здесь некому. И даже корреспондентское свое удостоверение я таскал только первые месяцы, а затем забыл о нем…
Все же я настоял на том, чтобы санитары проверили больничные записи. Имен наших там, конечно, не оказалось. Но старший (бритоголовый), поразмыслив, решил задержать нас до утра — до прихода врача. Очевидно мы вызвали у него весьма серьезные подозрения.
Как обычно, мне „повезло" больше, чем другим… Дробышев и Петя попали в одиннадцатую — к меланхоликам. А я угодил к скандалистам. И номер этой палаты был тринадцатый.
* * *
Эту ночь я провел в обществе гениев. В палате обитало два Пушкина и еще Шекспир.
Был этот Шекспир худ, костляв, длиннолиц. И он беспрерывно двигался, не мог ни минуты провести в покое. И вот он-то заинтересовал меня сильнее всего! Оказалось, что в прошлом он работал преподавателем химии в средней школе.