Он сказал:
— Ну вот, товарищи. Завтра принимаем корабль.
Я видел, как Пустошный передохнул, поискал глазами: какой бы учинить аврал? Моргнул, нашелся:
— Отставить увольнения. Собираться надо…
— Домой, — сказал Федор.
— Сначала здесь освоим…
— Все равно домой.
Заговорили все разом.
Я шагнул от двери — хотел быть с ними. И заметил, что в глазах у Прайса что-то включилось. Он смотрел на Андрея, недоверчиво приподняв седые брови.
В кубрике гомонили. Боцман о чем-то совещался с командиром. И все удивились, когда вдруг услышали голос Прайса:
— Собиноф?
Теперь у Андрея брови полезли наверх. Он ответил не сразу.
— Да, Леонид Витальевич Собинов.
Мы смотрели на американского коммодора. Знает!..
Прайс неопределенно повел рукой.
— Разрешите, товарищ командир? — спросил Андрей.
— Да, пожалуйста.
Прайс понял. Он шагнул к столу, выдвинул стул, сел, закинув ногу за ногу. Потом снял фуражку, положил ее рядом с патефоном. Пока Андрей заводил патефон и ставил пластинку, коммодор что-то быстро говорил капитан-лейтенанту.
— Коммодор Прайс очень любит голос нашего Собинова. Коллекционирует записи теноров, — перевел капитан-лейтенант. И улыбнулся по-своему, добавил: — Удивлен.
У Андрея было такое торжественное лицо, будто сам собирался петь. Он поставил мембрану.
«Какое чувствую волненье…»
«Ах ты, черт возьми! — удивился я. И повторил про себя. — Ах ты, черт!» Вдруг встало перед глазами: Костя сидит на рундуке, вытирает со лба пот, на плече у него сквозь бинт проступает пятно крови. Сначала просто увидел, просто в который раз почувствовал, как мы далеко от дома, а потом вспомнил: здесь, в Америке, было что-то очень похожее и совсем-совсем другое: — бисеринки пота на лбу, платок в пальцах… Джон Рябинин, вот что! «Есть яхта… Я уверен, лучшая в мире жена. Иес…» «Ах ты, черт!» — замер я. Русский Собинов пел арию немецкого Фауста. Русский матрос, раненный в бою, вытирал со лба пот, а за ним вставала Россия…
Этот Матрос — живой человек, я ведь с ним говорил! Он свои ордена, чтобы не поцарапались, носит винтами наружу. Он мечтал о дальнем походе и не хотел ложиться в госпиталь, но явился туда, к «сестричкам», одетый по форме, а не как-нибудь. Он ругался с боцманом, своим лучшим другом. Они не сумели даже толком попрощаться.
Я посмотрел на Пустошного. Боцман стоял задумавшись, крупные губы подобрели. Может быть, казалось так? Нет. Я знал теперь, что бывает не только «второе дыхание» — «второе зрение» тоже. Иногда… А потом все вроде по-прежнему.
Пластинка кончилась. Прайс встал, чисто выговорил:
— Спасибо.
— Пожалуйста, — ответил Андрей.
Они ушли. А мы стояли молча и слышали, как Прайс, шагая по коридору, насвистывает арию Фауста.
Утром перебрались на корабль.
Вот это кубрик! Вдоль бортов тоже койки. Нет, отделения для постелей. С деревянными бортиками, чтобы матрацы не сползали. И каждое отделение задергивается занавесочкой. Надо же!..
Я оглянулся.
Рядом с трапом, правее от него, ослепительно белела широкая раковина умывальника. Над ней — большое зеркало. Боцман стоял, глядя на свое отражение. Заметил, что я смотрю, часто заморгал, отвернулся.
— Хоромы…
Я сделал вид, что взглянул на него случайно.
— Стол складывается, — сказал Федор. — Обе половины откидываются вниз. Видите?
Стол занимал место точно посередине кубрика, был закреплен наглухо, но, когда половины его откидывались, ходить можно было свободно. Мы уселись: я рядом с Федором, а напротив — боцман.
В кубрик спустился Андрей, за ним — кок. Гошин сразу сунулся в дверь справа от умывальника.
— Там что? — спросил из-за стола Федор.
— Камбуз, — ответил Гошин и захлопнул за собой дверь.
Андрей встал позади боцмана, отдернул занавеску, разглядывая место для постели, сказал довольный:
— А над головой лампочка… Сервис!
Пустошный повернул голову:
— Зачем?
— Для индивидуального пользования. Не спится — вруби свет, задернись и читай. Другим мешать не будешь.
— Хоромы, — сказал боцман, отворачиваясь.
Федор хотел зевнуть и передумал.
— Деревянный корабль — хорошее дело, а?
Пустошный молчал.
— Здесь чище, — сказал я.
Даже не посмотрел…
А ведь ему известно, как на железном корабле чистоту наводить — всюду солярка. Я драил железную палубу, знаю. Сначала окатываешь ее из шланга или из ведра, потом швабришь. Измучаешься, пока всю копоть, всю эту истоптанную солярку вылижешь, — и опять смазочка той же соляркой, чтобы нигде не ржавело. Какая уж здесь чистота!
На камбузе Гошин гремел какой-то посудой.
— А деревянная палуба — совсем другое дело, — сказал я. — Ее окатил, резиной покрепче продраил, согнав воду, насухо — и правда, «яичный желток»!
Боцман молчал.
— Только конопатка между досочками темнеет, но так даже красивее.
— Чего, чего?
«Ничего! — ответил я про себя. — Красивее. Видно, что дерево, чисто… Кубрики тоже не сравнить. Одно дело жить в железной коробке. Ночью случайно ногу голую высунешь из-под одеяла, дотронешься до борта — брр! — попробуй после этого согрейся. Другое дело, когда кругом дерево. И такая отделка, как на этом американском катере. Кают-компания, а не кубрик!»
— Нам нужно много кораблей, — глядя на меня в упор, сказал боцман. — Понятно?
Я кивнул:
— А то нет!
— Железные-то корабли клепать быстрее, чем такие строить, понятно? Вот мы и клепаем. И правильно делаем. Нам не занавесочки нужны, а чтобы корабль мореходный был, ходил с приличной скоростью и вооружение имел хорошее.
— Ну, это ты брось, боцман! — сказал Андрей. — Что, здесь вооружение плохое?
Мы все изучали это вооружение: реактивную установку на носу, потом «бофорс» — сорокамиллиметровый полуавтомат, что стоит чуть позади, ближе к рубке, и два крупнокалиберных пулемета «эрликон». Они установлены за рубкой, на специальной площадке «барбете». Глубинные бомбы, конечно… Вооружение хорошее — чего там! Я встретился глазами с Федором, понял: боцман в чем-то все-таки прав. Пожал плечами.
Андрей усмехнулся, сел за стол рядом с Пустошным.
— Никто не спорит, что железные корабли строить быстрее. А если бытовые условия хорошие, разве не приятно?
— Бытовые… Я эти занавесочки-то сниму. По тревоге выскакивать — запутаетесь, — сказал боцман, оглаживая широкой ладонью поверхность стола.
Доска была желтоватая, полированная.
— Ножом не скоблить, понятно?