Оставалось ещё немало. Ездки четыре. Километр туда — километр обратно. Потом ещё.
Какие-то красные точки плыли у него перед глазами. До смерти хотелось пить. Губы стали совсем чужими — будто из жести, потрескались, и из трещин протупала солёная кровь.
Он уже проборонил примерно до середины и потому решил перебраться на другую сторону, туда, где высился на обочине большой щербатый камень.
«Ещё камень этот, — устало думал Калина, — как его обходить? Придется каждый раз вылезать на дорогу…»
— Ничего, — прошептал он сам себе. — Как-нито закончу. Только б пронесло!
Калина дернул вожжи, и мерин опять послушно пошел по дороге — для него-то это была обычная работа, какую он сотни раз делал.
«Тебе-то что… скотина неразумная. Ничего не знаешь. Тебе-то легче! А ведь я тебя ещё жеребёнком помню! Пас я тебя. Лет уж пятнадцать прошло, — думал Калина, по-прежнему не ослабляя взгляда. — Во время было… самое лучшее…»
Недобрая примета — к Калине, как перед смертью, пришли воспоминания…
Было детство… лето… август.
Спал большой жар дня, сменился ровным теплом вечера.
Из березовой рощи потянуло сильным грибным духом.
Но мальчишки не бегут за грибами.
Их из ручья не вытащишь!
Узок ручей, но глубок. Воду от солнца бережет длинная повалившаяся трава, лоснящаяся и густо-зеленая. Ручей, выбежав из рощи, петляет к Безымянке, но на пути у него ещё овражек, а там — ставок. Глубокий и в любую жару ледяной.
Калинка по горло стоит в ставке. В здоровой руке у него скользкий верткий налим. Калина что есть силы сжимает пальцы: уйдет налим — тогда берегись. Выгонят мальчишки из ставка и по шее ещё надают. Они уже с час ныряют под камни, а поймали всего одного налима и поэтому злятся, орут друг на друга:
— Ныряй справа, хряк!
— Сам ты хряк-то! Не учи!
— Возьму лесину да по загривку!
— Вот он, ну! Держи, держи, говорю!
Калинка сунулся посмотреть, и в это время хитрый налим, подкараулив момент, отчаянно дернулся и выскользнул из пальцев.
— Утёк… уте-ек! — испуганно заревел Калинка.
Мальчишки ринулись к нему. Есть на ком сорвать злость.
— Эх, ты, сухорукой! Вот тебе!
— Всю рыбалку загубил! На-ка ещё!
— Сухорукой!
Вечером мать, найдя на печи плачущего Калинку, стала гладить его по волосам и приговаривать:
— Ах ты, горюшко мое. Всю-то жизню у тебя из одной рученьки вываливаться будет! Потому и не вяжись ни во что. Будь тихоньким, смирнехоньким. Тише воды. Ниже травы. Пусть уж другие скачут. А ты у меня увечный. Что ж поделать-то. Живи тихонько, глядишь и ничего — жизня и пройдёт!..
— Зачем он перебрался? — спросил водитель.
— Все равно! — ефрейтор поглядел на часы. — Пора кончать! Скоро надо открывать движение. Там уже машины подошли, — кивнул он подбородком в сторону развилки.
— Придётся им подождать, — с иронией ответил водитель. — Или пусть едут! Если очень торопятся на тот свет!
— Я всегда говорил, что капитан Штубе — умница! Он построит аэродром точно в срок! Никакие партизаны для него не помеха!
— Я бы так не смог, — кивнул водитель, показав вниз на Калину. — Нормальному человеку это не по силам!
— Кто говорит, что они нормальные! У них вот здесь, — ефрейтор показал на голову, — притупление! Только мы — арийцы — люди до конца. Остальные ближе к животным.
— И с другой стороны скапливаются машины, — заметил водитель. — Сегодня мы провозились.
— Всё из-за этого конюха! Я давно замечал, что он — скользкий тип! Наш капитан гениален, но всё же мягковат. Ему не хватает твердости господина обер-лейтенанта.
— Да, это верная мысль! Я тоже так думал.
— Но вообще-то, мне кажется, там ничего нет. Партизаны уже все пронюхали. Недаром вчера ничего не было! — заключил ефрейтор. — Я не сомневаюсь, что дорога чиста!
На развороте борона зацепилась обо что-то, вильнув, съехала в кювет.
— Ах, черт! Но-но, милай!
Борона выскочила назад, перевернувшись зубьями вверх.
— Вот леший!
Калина украдкой бросил взгляд на бугор. Один немец сидел в коляске, закутавшись с головой, другой вышагивал по бугру, глядя совсем в другую сторону.
— Даже не смотрят, как я тут убиваюсь. Уверены! Вот так бы и ехать… Все одно следа-то не видно, грязью замывает.
Калина переводил взгляд с бороны на бугор и обратно. Не видят или не догадываются…
— Нет уж, лучше как надо, — он снова повернул борону на зубья, радуясь, что немцы ничего не заметили. Всё-таки метров сто проехал на полозках!
Он снова спустился в кювет и, чтобы не думать о смерти, стал вспоминать свою Катю. Это было его лучшее воспоминание…
Он был уже большой. Все его сверстники уже встречались с девчонками. Ходили на гулянки.
— Куды тебе! — отговаривала мать. — Инвалид! Подрастешь ещё — оженю на Таське!
Таська — деревенская пьяница — была вдовой. Длинноносая, тощая, сутулая, как старуха. Ни кожи, ни рожи…
— Не вздыхай! — говорила мать. — Таська ему плоха! Видели! А сам-то лучше, что ль? У неё и дом, и корова…
— Я что… я могу, — робко соглашался Калина.
Но однажды ему передали записку. От Кати. Он не поверил. Катя была красавицей.
Он пришёл к дубу у школы — она так велела в записке. У дуба все назначали свидания. «Не придёт, смеётся, — думал он, — ну и пусть посмеется, не жалко!»
Но она пришла. Красивая, тоненькая, как солнечный лучик. Весёлая.
— Чего надо-то? — спросил он грубовато. — Зачем звала?
Она засмеялась, потом сразу стала серьезной и попросила дотронуться до больной руки.
— Трогай, — удивленно позволил он, и она тихонько дотронулась до той самой скрюченной, ненавистной ему руки, что изломала, принизила его, сделала последним человеком в селе.
— Не больно? — спросила она еле слышно и вдруг быстро, словно боясь передумать, прижалась губами к этой руке.
— Ты что?! — спросил он, потрясённый. — Зачем?
— Никому я тебя не отдам! Калинушка!
Преодолев дикое сопротивление родни, она вышла за него. И Калина стал теперь бояться вдвойне. И за себя, и за свое нежданное счастье!
— Господин ефрейтор! — окликнул водитель. — Ничего не понимаю! Странно, не видят знака!
Ефрейтор сразу открыл глаза.
— Доннерветтер! — выругался он. — Кто-то торопится на тот свет!
Запряженная двумя лошадьми, к опасной зоне мчалась повозка. Из-за кустов не было видно, кто правит.
— Живо, — приказал ефрейтор, — туда!
Сизый дым толчками запульсировал из выхлопной трубы мотоцикла.