кто? – Коряков доказал пальцем на высокого, с небрежно закрученными усиками, сосредоточенно вглядывающегося вдаль, словно его там что-то заинтересовало, и он хотел увидеть, что находится там, за горизонтом, но попытка разглядеть что-либо не удавалась, и на лбу у офицера возникла недовольная вертикальная складка.
– Это? – старушка сощурилась. – Это – капитан Новицкий, человек в здешних местах известный.
– Печально известный, – поправил старушку лейтенант; историю своего отряда он знал неплохо, истории ликвидации Новицкого в ней было отведено особое место. – Только он не капитан…
– А кто же?
– Подпоручик. На погонах у него две звездочки с одним просветом… Видите? – Коряков постучал пальцем по стеклу фотоснимка.
– Не знаю. Мне Новицкий говорил, что он капитан, – равнодушно ответила старушка.
Она действительно существовала в неком пространстве, находившемся над временем и жила по каким-то своим особым законам, не подчиняющимся законам нынешним.
– А это кто? – Коряков показал на смуглого юношу с хмельным влюбленным взглядом и погонами прапорщика на гимнастерке.
– Это? – старушка неожиданно обиженно сморщилась. – Это мой жених.
Юноша был очень здорово похож на старого Верникова, сумевшего, кстати, до нынешнего дня сохранить и офицерскую выправку, и строгий постав головы – именно так держал голову прапорщик, горделиво подбоченившийся на снимке, по-верниковски.
– Его случайно не Сергеем Митрофановичем величают? – спросил Коряков.
– Нет, не Сергеем Митрофановичем… По-другому.
– А как же?
Старушка наморщила лоб, невесомой походкой прошлась по комнате, потом, прижав пальцы к губам, словно бы не хотела, чтобы кто-то еще, кроме пограничников, услышал ее, произнесла:
– Коробов. Его фамилия Коробов.
– А по имени-отчеству как его? А?
Старушка вновь наморщила лоб.
– Не помню, – жалобно проговорила она, помяла пальцами правый висок. – Выдуло.
– Значит, его не Сергеем Митрофановичем звали?
– Нет, не Сергеем Митрофановичем, это точно.
– А вы сами здесь давно живете?
– Жила до двадцать третьего года, работала на железной дороге, потом уехала в Хабаровск, из Хабаровска в Благовещенск, из Благовещенска в Красноярск. В Красноярске похоронила мужа, квартиру оставила сыну и недавно приехала сюда… – она замолчала, несколько мгновений теребила пальцами виски и добавила горько: – Умирать приехала.
– Как же вы так, – сочувственно проговорил Коряков, – из Красноярска сюда? В Красноярске же – сын, а тут – никого…
– Здесь – моя родина. А она тянет, очень тянет… притягивает к себе. Исполнится вам, господин офицер, столько лет, сколько мне, вы почувствуете, что это такое. А сейчас вам чувствовать рано.
– Простите, – Коряков смутился.
– Пришла я к железнодорожному начальству, предъявила документы, мне и дали эту крохотную квартирку. Большего мне не надо – этого достаточно.
– И давно вы здесь находитесь?
– Давно, – веселея на глазах, ответила старушка, – уже целых полторы недели. Мне здесь нравится. А вам?
– Ничего, – неопределенно ответил лейтенант. – Уютно тут у вас, тепло.
– Железная дорога меня всем обеспечивает. Как ветерана. Бесплатно.
– Скажите, я могу взять у вас пару вот этих снимков? – Коряков стукнул пальцем по рамке. – С возвратом, естественно.
– Только с возвратом, – произнесла старушка твердым голосом, – и больше никак. Эти фотоснимки – мое прошлое. А оно должно быть со мной.
– Конечно, конечно, – поспешно проговорил Коряков. – Единственное что, мне надо вытащить снимки из-под стекла.
– Вытаскивайте, – великодушно разрешила старушка.
Коряков поддел пальцем пару тощих слабеньких гвоздиков, выдернул из рамки старую, рыжую от времени, очень твердую картонку, прижимавшую снимки к стеклу, потом приподнял две фотографии.
– Но помните, – попросила старушка, – мне эти фотоснимки очень дороги.
– Не беспокойтесь, все будет в порядке. – Коряков расстегнул полевую сумку, висевшую у него на боку, опустил туда фотоснимки.
3 января. Станция Гродеково. 15 час. 10 мин.
В небольшое помещение, которое было предоставлено Верникову для выступления, народу набилось много, не всем даже нашлось место в рядах – свободных стульев не было, люди стояли в проходе. И дело было совсем не в том, что очень уж интересный человек выступал сегодня, просто у железнодорожников до сих пор сохранилась воинская дисциплина, старые работяги вообще провели в этом режиме всю свою жизнь и привычек не меняли, а молодые, боясь потерять хлебное место, – работа на дороге и оплачивалась хорошо, и условия были сносные, – беспрекословно выполняли любой приказ. О таможенниках вообще говорить было нечего – они всегда считались людьми военными.
Старик на сцене вещал. Было видно, что он привык к этому, освоил довольно хлебное ремесло – неспешно расхаживал, хрустел пальцами, поворачивался, показывая то одну сторону своей кольчуги, умело собранную из сверкучего металла, то другую, покашливал в кулак и выглядел очень важным. Он рассказывал о прошлом.
– Земля горела под ногами в этих местах, – говорил он подрагивающим голосом, – каждый день, каждую ночь погибали наши товарищи… Непонятно было, кто возьмет верх – то ли мы одолеем беляков, то ли беляки нас. – Верников умолк на несколько секунд, пощелкал, похрустел пальцами. Кости у него были прямо-таки музыкальные, солей отложилось много, пальцы могли издавать звук, как при игре на ксилофоне. – Исход этой схватки не на жизнь, а на смерть вы знаете. У меня был хороший товарищ Марк Андреевич Решетников. Душевный человек, в Гражданскую войну командовал крупным партизанским соединением, после Гражданской – отрядом пограничников. Случилось так, что границу пересекла крупная банда. Бой завязался смертельный. И гранаты были пущены в ход, и винтовки, и шашки, и пулеметы – все, словом. Перелом в бое обеспечил сам Марк, дорогой наш товарищ Решетников, – лицо у Верникова сделалось жалостливым, он сморщился, осторожно коснулся пальцами глаз, вначале одного, потом другого, – победу-то он обеспечил, а вот сам погиб, – Верников коснулся кончиками пальцев глаз. – Не уберегли мы его. Через два дня мы похоронили Марка Андреевича… Здесь похоронили, в поселке, на центральной площади. – Верников хрустнул пальцами, поглядел в начавшее синеть окно.
Площадь перед клубом была тщательно подметена, вылизана, видна была елка, увешанная, словно барыня, яркими бумажными гирляндами и крупными сосновыми шишками, окрашенными в золотистый и серебряный цвета. Верников, глядя на елку, внезапно поежился – холодно ему сделалось, ведь на улице-то – мороз… А она хлопает обнаженными ветками по снегу, по мерзлому воздуху, жесткие как проволока иголки выпадают густо, засоряют пространство у ствола, рождают ощущение некой глубокой, острой тревоги.
Хоть и далеко пытается запрятаться тревога эта, не видно ее, а достает так, что виски начинает обжигать боль, из глаз сами по себе выкатываются крохотные горькие слезы, повисают тяжелыми, почти ртутными капельками в уголках, на ресницах.
Люди слушали Верникова с вниманием – чувствовалось, они уважали историю, и это подбадривало старика, придавало ему силы.
Неожиданно громко хлопнула дверь. Верников невольно вздрогнул – хлопок был похож на пистолетный выстрел, горло что-то ошпарило, будто туда попала пуля. Верников резко обернулся. В дверях стояли двое в пятнистой форме. Верников определил безошибочно – пограничники.
«Чего им тут надо?» – с неприязнью подумал он, поднес ко рту кулак, покашлял. Усмехнулся: нарушители, что ли, в зал ненароком заскочили?
– Многих товарищей мы потеряли в боях с ненавистными беляками, – произнес Верников, вновь покашлял в кулак. – Это были лучшие наши