Долотову нетрудно было обнаружить нечто общее между ней и Акимом, но не внешнее сходство, а приметы какого-то веселого крестьянского рода, где испокон веку умеют говорить, любят шутливое слово, как-то вкусно живут и ценят жизнь по-своему.
Приметив Долотова, девушка тихо поздоровалась, поставила на подоконник алюминиевый бидон и присела на скамью рядом со старушкой, держа на коленях белый сверток.
– Чего это у тебя? – спросил Аким.
Девушка встала и, положив сверток на стол, молча развернула.
В нем оказался большой пирог и чекушка водки.
Глядя на озадаченного Акима, старушка всплеснула руками:
– Совсем обасурманился, каторга содомска! Полине-то ноне восемнадцать сполнилось!
– Тех!.. – встрепенулся Аким. – А я-то думаю-гадаю, чего вас принесло? А оно воно что!
Полина от смущения перед незнакомым человеком спряталась в работу. Да и нечисто было в домике: под столом – пожухлая кожура картофеля, на столе – закопченная кастрюлька с какой-то едой, тут же фонарь «летучая мышь», ржавые гвозди. Полина протерла клеенку, собрала посуду и побежала к реке мыть.
– Пойдем, говорю, к отцу, – рассказывала между тем старушка, – печеньем побалуем. Браги-то да пирог я спроворила, а на чекушку Александра, жена твоя, дала. К тебе грозилась прийтить. Честит тебя чегой-то, каторга содомска, совсем, говорит, от дому отбился.
– А ты еще девка ничего, – говорил Аким, разрезая пирог, от которого исходил свежий грибной дух. – На что другое, а пироги печь годиться.
– И, милый, где там! – Старушка засмеялась, приложив пальцы к пустому рту. – Та ж труба, да ростом ниже и дым пожиже! По всему видать, скоро к Марьюшке нашей в кумпанию. Здоровье пошатнулося, каторга содомска. Спасибо, Полинька не оставляет без догляду: и в сельмаг сбегает, и дров принесет…
Вернувшись от реки, Полина поставила на стол миски, стаканы и присела на сундук у стола с таким видом, что, мол, теперь уж ей некуда деваться.
– Что ж это я! – спохватился Аким. – У меня ж для тебя обновка. Эх, мать чесиа! Погодь-ка!..
Он открыл крашеный сундучок и достал яркую шерстяную кофточку – голубую, с белой окантовкой.
– Примеряй, дочь!
– Ой, па, на каки деньги-то?
– Не твоего ума дело. Нашел-купил-украл-подарили… Бери, коли дают. Эка телятина! Носи, красуйся, а то отобьют учителя-то.
– Ну тебя, пап, неудобно даже! – сердито говорила Полина, а уж радость светилась в ее серых глазах, я руки будто сами собой блуждали по воротнику красивого подарка.
– Неудобно ежа за пазухой прятать… Прикинь-ка. Она сняла с головы цветастый платок и пригладила светлые волосы, в ушах тускло блеснули серьги. При общем молчании девушка не торопясь обрядилась в кофту и, враз одеревенев всем телом, опустила руки.
– Королевишна, право слово! – Старушка сцепила перед грудью пальцы рук и восхищенно покачала головой. – Вот мать-то поглядела бы!.. Да ты пройдись, чего окостенела-то? – вдруг насмешливо прибавила она.
Полина было повернулась спиной к Долотову, да что-то смутило ее, она покраснела так, что стал заметен светлый пушок на щеках.
– Ну вас… Потом.
– Ну как, Борис Михалыч? – Довольный Аким качнул головой в сторону чекушки.
– По такому случаю…
Выпили все вчетвером, старушка будто воды глотнула, даже не закусила, Полина только пригубила, сморщила лоб и брезгливо отставила стакан. Явно поддразнивая дочь, Аким говорил Долотову:
– Ко мне, понимаш, учитель зачастил. Рекомендуется, значит, в зятья. Ему бы, дураку, не меня улещать, а вон ее, а он – бутылку на стол и начинат про то, какой он самостоятельный, какеи в ем мысли да какеи дела обдумыват на будущую жизнь. Мне-то что? Я ноне лягаюсь; завтра с копыт долой. Того в разум не возьмет, что по мне – пусть хоть за козла выходит.
– Будет тебе все про меня да про меня, али разговору другого нет! – Теперь Полина покраснела сердито. – И никакой он мне не жених, че придумываш?
– Чего ж он шастает?
– Его спроси!
– Будет вам, – сказала старушка. – Каторга содомска! Как сойдутся, так царапаться. Спели бы лучше. Гость-то и не знает, поди, как поете-то.
– Волоки струмент! – приказал Аким.
Полина сняла со стены балалайку и подала ее отцу.
Аким с независимым видом взмахнул кистью правой руки, словно стряхнул с нее что, одновременно звонко ущипнул пальцем левой струну у самых колков и, броско пройдясь враз по всем струнам, тут же придавил, приглушил их ладонью.
– Че спеть, говори? Новых этих шлямбуров не знаю, не приживаются. Вот Полинка разве сполнит какую.
– Лучше старую, – сказал Долотов.
– Это можно. – Аким степенно кивнул и, ссутулившись, принялся осторожно подыскивать, нащупывать мелодию.
Искал он долго, и Долотов отчего-то понимал и соглашался, что так нужно – не торопиться. Он сидел рядом с довольной, смиренно притихшей старушкой, глядел на свежее, точно березка из светлой рощицы, лицо Полины, привалившейся к столу и уложившей подбородок на сильный кулачок, и боялся шевельнуться.
Аким негромко запел про разбойника, подстерегавшего возок с богатым седоком.
Кусты руками раздвигая,
Идет разбойник д'череа лес…
Ждет разбойник, сжимая кистень в руках, не подозревая, что богатый седок – его отец. И вот уже…
С разбитым черепом на землю
Упало тело д'ямщика…
А вот в седок прикончен, но не до корысти лиходею, узнавшему в убитом своего родителя, – проклят он на веки вечные.
Песня была наивно-назидательная – вот, мол, что ждет дурного человека в наказание за неправедную жизнь.
Окончив петь, Аким продолжал сыпуче раскидывать обрывки мелодий, то так, то этак повторяя напевы.
– Па, давай «Матушку», – предложила Полина и смутилась до блеска в глазах, словно не подобало ей решать, что петь.
Аким понимающе улыбнулся, расстегнул пуговицу на воротнике рубахи, шумно потер ладонью о ладонь и, посерьезнев, как-то по-новому принялся наигрывать.
Тонко заныла-заплакала балалайка, Полина, словно откликаясь на ее зов, запела хорошо и стройно, уже не смущаясь. Так самая несмелая мать преображается, охраняя дитя.
Матушка, матушка, что во поле пыльно? Сударыня матушка, что во поле пыльно?..
Ах, песни, песни!.. Разве не все в них? Разве дано человеку сказать о себе по-иному полно и хорошо?
Пела Полина, перекрывая то родниково-звонкую, то стонущую музыку струн, и Аким, ставший напряженно строгим, глядел на дочь так, словно говорил: «Слушайте. Хорошо это».
Матушка, матушка, на двор гости едут, Сударыня матушка, на двор гости едут!..
Чувствуя комок в горле. Долотов торопливо закурил и судорожно затянулся. Но песня уже овладела им, и не было сил пересилить самого себя, справиться с колкой болью в глазах. Долотов глядел на Полину, на Акима, время от времени молодецки вскидывавшего голову, как, наверное, делал когда-то, когда на месте теперешнего голого темени с прилипшими к нему редкими волосами была настоящая шевелюра; видел старушку, мило глядевшую на Акима, на Полину, и думал, что все они – да и сам он! – вышли из некогда большой семьи, где были и старики со своими немощами, и старухи, пекущиеся о нравах невесток и здоровье внуков, и молодые парни, женатые и неженатые, лентяи и работники, озорники и тихони; были в доме молодые сильные женщины – дочери, жены – лукавые, смирные, хохотуньи, плясуньи, певуньи… И вот разошлись, разбрелись кто куда, осталось от всего рода разорванное звено, обеднел дом голосами, духом живым, да и на месте дома – вот эта избушка с желтыми, до костяной гладкости промытыми стенами, в которых тесно душе, тесно песне.