Она только сказала:
— Не надо молчать, это несправедливо. Несправедливо по отношению к вам.
Он ответил:
— Наверное, вы скажете, что все это очень странно…
— Я не сержусь, когда вы говорите загадками, — не сдавалась Миллисент, — но поймите, это несправедливо и по отношению ко мне.
Он помолчал, потом ответил тихо:
— Да, на этом я и попался. Это меня и сломило. Я встретил на пути то, что не входило в мои планы. Что ж, придется вам все рассказать.
Она несмело улыбнулась.
— Я думала, вы уже рассказали.
— Рассказал, — ответил Алэн. — Все, кроме главного.
— Ну, — сказала Миллисент, — я бы охотно послушала полный вариант.
— Понимаете, — сказал он, — главного не опишешь. Слова уводят от правды, когда говоришь о таких вещах.
Он снова помолчал, потом заговорил медленно, словно подыскивая новые слова.
— Когда я тонул там, в океане, у меня, кажется, было видение. Меня вынесло в третий раз, и я кое-что увидел. Должно быть, это и есть вера.
Английская леди инстинктивно сжалась и даже как-то внутренне поморщилась. Те, кто, явившись с края света, говорят, что обрели веру, почти всегда имеют в виду, что побывали где-нибудь на сборище сектантов, — а эхо удивительно не подходило к умному, ученому Алэну. Это ничуть не было похоже на Альфреда Мюссе.
Острым взглядом мистика он увидел, о чем она думает, и весело сказал:
— Нет, я не встретил баптиста-миссионера! Миссионеры бывают двух видов: умные и глупые. И те и другие глупы. Во всяком случае, ни те, ни другие не понимают того, что я понял. Глупый миссионер говорит, что дикари отправятся в ад за идолопоклонство, если не станут трезвенниками и не наденут шляп. Умный миссионер говорит, что дикари даровиты и нередко чисты сердцем. Это правда, но ведь не в этом суть! Миссионеры не видят, что у дикарей очень часто есть вера, а у наших высоконравственных людей никакой веры нет. Они бы взвыли от ужаса, если бы на миг ее узрели. Вера — страшная штука.
Я кое-что о ней узнал от того сумасшедшего. Вы уже слышали, что он совсем свихнулся в совсем одичал. Но у него можно было научиться тому, чему не научат этические общества и популярные проповедники. Он спасся, потому что вцепился в допотопный зонтик с ручкой в виде страшной морды. Когда он пришел в себя, то есть хоть немного опомнился, он вообразил, что этот зонтик божество, воткнул его в землю, поклонялся ему, приносил ему жертвы. Вот оно, главное!.. Жертвы. Когда он был голоден, он сжигал перед зонтом немного пищи. Когда ему хотелось пить, он выливал немного пива, которое сам варил. Наверное, он мог и меня принести зонту в жертву. Что там — он принес бы в жертву себя! Нет, — еще медленней и задумчивей продолжал Алэн, — я не хочу сказать, что людоеды правы. Они неправы, совсем неправы — ведь люди не хотят, чтобы их ели. Но если я захочу стать жертвой, кто меня остановит? Никто. Может, я хочу пострадать несправедливо. Тот, кто это мне запретит, будет несправедливей всех.
— Вы говорите не очень связно, — сказала Миллисент, — но я, кажется, понимаю. Надеюсь, вы не зонтик увидели, когда тонули?
— Что ж, по-вашему, — спросил он, — я увидел ангелочков с арфами из семейной библии? Я увидел — то есть глазами увидел — отца во главе стола. Вероятно, это был банкет или совещание директоров. Все они, кажется, пили шампанское за его здоровье, а он серьезно улыбался, и держал бокал с водой. Он ведь не пьет. О, господи!
— Да, — сказала Миллисент, и улыбка медленно вернулась на ее лицо. — Это непохоже на ангелочков с арфами.
— А я, — продолжал Алэн, — болтался на воде, как обрывок водоросли, и должен был пойти ко дну.
— Какой ужас! — сказала она, и голос ее дрогнул.
К большому ее удивлению, он легкомысленно рассмеялся.
— Вы думаете, я им завидовал? — крикнул он. — Хорошенькое начало для веры! Нет, совсем не то. Я глянул вниз с гребня волны и увидел отца ясным и страшным взглядом жалости. И я взмолился, чтобы моя бесславная смерть спасла его из этого ада.
Люди спивались, мерли от голода и отчаяния в тюрьмах, богадельнях, сумасшедших домах, потому что его гнусное дело разорило тысячи во имя свое. Страшный грабеж, страшная власть, страшная победа. А страшнее всего было то, что я любил отца.
Он заботился обо мне, когда я был много моложе, а он — беднее и проще. Позже, подростком, я поклонялся его успеху. Яркие рекламы стали для меня тем, чем бывают для других детей книжки с картинками. Это была сказка; но увы! — в такую сказку долго верить нельзя. Так уж оно вышло: любил я сильно, а знал много. Надо любить, как я, и ненавидеть, как я, чтобы увидеть хоть отблеск того, что зовут верой или жертвой.
— Но ведь сейчас, — сказала Миллисент, — все стало гораздо лучше.
— Да, — сказал он, — все стало лучше, и это хуже всего.
Он помолчал, потом начал снова, проще и тише:
— Джек и Норман — хорошие ребята, лучше некуда. Они сделали все, что могли. Что же они сделали? Они замазали зло. Многое надо забыть, не упоминать в разговоре — нужно считать, что все стало лучше, милосердней. В конце концов это старая история. Но что тут общего с тем, что есть, с реальным миром? Никто не просил прощения. Никто не раскаялся. Никто ничего не искупил. И вот тогда, на гребне волны, я взмолился, чтобы мне дали покаяться — ну, утонуть хотя бы… Неужели вы не поняли? Все были неправы, весь мир, а ложь моего отца красовалась, как лавровый куст. Разве такое искупишь респектабельностью? Тут нужна жертва, нужна мука. Кто-то должен стать нестерпимо хорошим, чтобы уравновесить такое зло. Кто-то должен стать бесполезно хорошим, чтобы дрогнула чаша весов. Отец жесток — и приобрел уважение. Кто-то должен быть добрым и не получить ничего. Неужели и сейчас непонятно?
— Начинаю понимать, — сказала она. — Трудно поверить, что может быть такой человек, как вы.
— Тогда я поклялся, сказал Алэн, — что меня назовут всем, чем не назвали его. Меня назовут вором, потому что он вор. Меня обольют презрением, осудят, отправят в тюрьму. Я стану его преемником. Завершу его дело.
Последние слова он произнес так громко, что Миллисент, сидевшая тихо, как статуя, вздрогнула и рванулась к нему.
— Вы самый лучший, самый немыслимый человек на свете! — крикнула она. — Господи! Сделать такую глупость!
Он твердо и резко сжал ее руки и ответил:
— А вы — самая лучшая и немыслимая женщина. Вы остановили меня.
— Ужасно! — сказала она. — Страшно подумать, что ты излечила человека от такого прекрасного безумия. Может, все-таки я не права? Но ведь дальше идти было некуда, вы же сами видите!
Он серьезно кивнул, глядя в ее глаза, которые никто не назвал бы сейчас ни сонными, ни гордыми.