Сегодня после дискуссии о том, кому должен принадлежать остров, старикашка спросил Егорычева, если ли у него уверенность, что его радиограмма уже принята и расшифрована какой-нибудь советской радиостанцией. Егорычев сказал, что не уверен. Он сказал, что требуется, по его мнению, по крайней мере трижды передать ее в эфир, чтобы ее успели хотя бы запеленговать. Сегодня он передаст ее вторично, потом еще завтра ночью. Затем нужно будет несколько дней Подождать, не придут ли ответные сигналы от принявшей станции, и если таких сигналов не будет, попробовать передать тот текст, который был вчера временно отклонен как слишком ясный и поэтому слишком опасный. По-моему, Егорычев что-то слишком мудрит. Ничего страшного не случилось бы, если бы добряк Кумахер радировал по-немецки. Ему можно было бы на всякий случай пригрозить, что пусть он только попробует передать не то, что требуется нам, и мы его прикончим на виду у вызванных им немецких кораблей, будь их даже целая эскадра…
…А вдруг нам действительно судьба застрять на веки веков на этом острове? Тогда все летит кувырком. Тогда и книга моя ни к чему, и старикашка уже сразу — мешок, набитый не банковскими билетами и протекциями, а только ханжеством и хамством, и гусак превращается в унылого хлипкого пузана в несуразно мощных очках, и Егорычев уже не враг моего старикашки, а следовательно, и не мой враг, а храбрый, толковый и веселый парень, с которым в десять тысяч раз приятней провести сколько угодно лет, нежели лишний час со старикашкой и гусаком.
Но нет, дорогой мистер Джон Бойнтон Мообс, так ни в коем случае нельзя. Не разобрали нашу радиограмму сейчас — разберут через месяц, год, десять лет. Сгинула никем не принятая радиограмма? Тоже нечего ударяться в панику. Полетит через месяц, через год, через десять лет над здешними краями самолет, пройдет за этот долгий срок какое-нибудь суденышко и обязательно раньше или позже наткнутся на наш остров. Нельзя, милейший мистер Мообс, так нервничать, нельзя так торопиться. Так большую карьеру не делают. Зато если вы эти десять лет, которые вам суждено прожить на острове Разочарования, не дрогнете, не отдадитесь, как распоследний слюнявый мальчишка, во власть непосредственных чувств, если вы останетесь хладнокровным и выдержанным деловым человеком и преданным другом богобоязненного и набитого деньгами мистера Роберта Д. Фламмери, то вас ожидает поистине блистательная карьера. Будем же мужчиной, мистер Джон Бойнтон Мообс, будем делать свое счастье с холодным и расчетливым сердцем: человек, не любимый вашим покровителем, не может быть вашим другом, хотя бы вам пришлось прождать помощи из Америки долгие-долгие годы. Даже когда останется только один шанс на миллион.
Но, конечно, было бы куда приятней, если бы имя и могущество Роберта Фламмери принадлежали Константину Егорычеву…
…Видите ли, мистеру Егорычеву вдруг в седьмом часу утра вздумалось послушать радио. А гусак еще спал, и он, конечно, проснулся, лишь только загудел генератор. В чем дело? Почему будят человека, который так изнервничался за последние дни, кстати, как раз по вине мистера Егорычева? Неужели нельзя было потерпеть, пока он сам проснется? Разве мистеру Егорычеву не известно, что у него, у гусака, миокардиодистрофия? Егорычев объясняет, что он хотел послушать свое, русское радио. Сейчас как раз самое удобное время, и ему хотелось послушать сводку Совинформбюро. Гусак в амбицию: это черт знает что такое! Мистер Егорычев не желает считаться с удобствами других. Мистер Егорычев чувствует себя каким-то диктатором! Пусть мистер Егорычев запомнит, что из-за его капризов и так уже слишком много пришлось перетерпеть всем остальным; и что это чистая случайность, что они остались живы после всех его возмутительных авантюр; и что это чистейшей воды мальчишеская сентиментальность — обязательно слушать военную сводку на своем родном языке; и что лично он, гусак, как и все подлинно цивилизованные люди, прекрасно может обойтись и обходится любой сводкой, на любом понятном ему языке; и что при положении, в котором мы все сейчас находимся, надо думать не о том, что происходит на другом краю света, а о том, как бы поскорее и побезопаснее выбраться из этой чертовой дыры; и что пусть только мистер Егорычев, ради бога, не прикидывается, что он больше всех заинтересован в том, что происходит на театре военных действий, а что пускай он лучше хорошенько подумает, как вызволить всю нашу компанию из того ужасного положения, в которое он вовлек ее своими самочинными поступками.
Старикашка в это время торчал на посту у спуска, но Смит был в пещере. Он как раз вертел ручку генератора, и все время, пока гусак произносил свою речь, он вертел ее, словно гусака и не было на свете. Только лицо у него налилось кровью по самую макушку. А Егорычеву так и не удалось послушать сводку. Он сказал, что, конечно, надо было ему еще накануне вечером договориться об этом с гусаком, но что гусак завалился вчера спать так спешно, что он, Егорычев, не успел с ним об этом потолковать, а будить его на ночь глядя он не хотел. Тогда гусак ужасно победоносно глянул сначала на Егорычева, потом на меня и Смита и нарочно, я убежден, что нарочно, снова улегся и даже захрапел, лишь бы поставить на своем. А Егорычев сказал Смиту, что ничего не поделаешь и придется послушать сводку Информбюро как-нибудь в такое время, когда это позволят нервы мистера Цератода, и они вышли из пещеры погулять. А гусак сразу после этого как ни в чем не бывало встал со своей койки и стал мне жаловаться на Егорычева. Ох, уж эта мне политика! Я сказал, что у меня от его крика разболелась голова и тоже поспешил на лужайку, потому что мне было интересно, о чем будут между собой толковать Егорычев со Смитом. Я сделал, конечно, вид, что ничего особенного не подозреваю, и присоединился к ним, как будто мне скучно одному. А Егорычев сказал, что мне совершенно незачем тратить зря время на слушание их болтовни, потому что это мне, скорее всего, не будет интересно, и что я только зря время потеряю. А если мистеру Фламмери действительно интересно узнать, о чем у него с мистером Смитом идет сейчас разговор, то я могу смело и без риска ошибиться сказать мистеру Фламмери, что разговор шел о том, что у них, в Советской России, дети кочегаров учатся в высших учебных заведениях и что из них получаются не худшие врачи, инженеры, юристы, ученые и государственные деятели, чем из детей любых других советских граждан.
Мне, конечно, было неудобно сразу после таких слов отстать от их недружелюбной компании, и я еще некоторое время с ними походил, и мне пришлось выслушать довольно оживленный обмен мнениями между Егорычевым и Смитом, который невозмутимо смотрел прямо сквозь меня, словно меня не существовало в природе. Этот кочегаришка спросил, а как же учиться детям кочегара, на какие средства им жить во время учения и из каких денег платить за учение. Егорычев что-то такое начал разъяснять ему про государственные стипендии, мне стало скучно, и я ушел, потому что о том, что в Советской России любой парень или девушка могут учиться с помощью государства, в Штатах не напечатает ни строчки ни одна уважающая себя солидная газета и на такой информации не заработаешь и ломаного цента. Я тихонечко отошел в сторонку.