Мы сидим с Орестом Георгиевичем в его новой квартире на Старопименовском — неярок московский декабрь, за окном темнеет предвечернее небо, и если бы не одиннадцатый этаж, пожалуй, заревой отблеск не добрался бы сюда. Внизу он уже погас и растушевался, а здесь удерживается.
— Отца знают как художника, но не многим известно, что он был хранителем графики Эрмитажа.
Значит, ленинградец. Тогда как же он проник в существо того, что ость «Тихий Дон», и возможно ли это? Вот он, предмет разговора с художником.
— Начав работу, я разговаривал с Шолоховым. «Я свое сделал, теперь ваша очередь, — сказал Михаил Александрович улыбаясь. — Поезжайте на Дон...» Ну что ж, для художника взяться за такую работу — в своем роде явить акт перевоплощения, почти по методу Станиславского, подумал я... Перенестись в обстановку Дона, почувствовать, вжиться. Но прежде чем отправиться на Дон, еще раз задумался. Задача не из легких. Как подступиться к ней? У меня уже был некоторый опыт: фадеевский «Разгром», «Теркин»...
«Теркин» у вас возникал на глазах, Орест Георгиевич, вы служили во фронтовой газете с Твардовским?
Именно на глазах. Мои товарищи по фронтовой газете, наверно, помнят, как однажды мы собрались в затемненном салон-вагоне и Твардовский прочел первые главы «Теркина». «На войне, в пыли походной, в летний зной и в холода...» — впервые услышал я в тот вечер...
Верейский рассказывает, стараясь припомнить детали, — они, эти детали, заметно дорога Оресту Георгиевичу. «Теркин» печатался во фронтовой газете глава за главой, и у тех, кто был рядом с Твардовским, было ощущение, что поэма возникает как бы на глазах, ты тому свидетель. Как хорошо помнит Орест Георгиевич, Твардовский ни с кем не делился, никогда не писал на людях. Набросив на плечи шинель, длинную, офицерскую, уходил в лес. Возвратившись, усаживался подле пня или у опрокинутого ящика. Заканчивал работу много позже того, как погаснет вечерняя заря, с тем чтобы с зарей утренней вернуться к работе и продолжить ее... И так в течение всех долгих лет войны, до того восточнопрусского поселка, где застал поэта последний день войны и, как хорошо помнят Орест Георгиевич, старый солдат устремился к поэту, повторяя: «Сегодня люди перестали убивать друг друга...» И уже после войны возвращение к «Теркину», для Верейского непростое, беседы с поэтом и как бы второй круг работы — многосложность образа и глубина добывались с годами. А вместе с беседами и поездки, в том числе памятная Верейскому на родную смоленскую сторону, в Починки, близ которых был хутор и отчее поэту пепелище... Верейский вздохнул — нелегок был этот вздох.
— Никогда не забуду, как поэт стоял там... Мы расступились, отошли, оставив его одного; я и сейчас вижу, как он стоит там на взгорье... «Что он думал, не гадаю, что он нес в душе своей...»
Верейский протягивает руку к полке, и на ладонь ложится томик «Теркина», — кажется, что ей, этой маленькой, приятно-весомой книжице, уютно на ладони художника.
— Вот выпустил Детгиз только что... Правда, хорошо?
Что говорить, хоть и мала книжка, а ладна необыкновенно: по пропорциям, которые, наверно, важны и для книги, по фактуре бумаги, по тому, как четка и весома печать, как она хорошо легла на книжном листе, и, конечно, по рисункам — тут хорош и герой поэмы, гвардии рядовой Василий Теркин, и, пожалуй, мир Теркина — быт и пейзаж войны; при этом, как часто это у Верейского, многое добыто на дорогах войны, зарисовано с натуры, а коли так, то наверняка воссоздает тот самый мир, который видел и поэт, ибо, как мы знаем, военная дорога у поэта и художника была одна.
— Теркин-крестьянин? Не донской казак-хлебороб, но землепашец, плугарь-землепашец, как говорили в старину, для которого земля была кормилицей... Встреча с Теркиным могла и подготовить встречу с казаками Дона, Орест Георгиевич?
— Да, в какой-то мере... Не без волнения я готовился к поездке на Дон. Это и понятно: я читал шолоховский роман. Вначале проехал из станицы в станицу. Рисовал все, что разумелось типичным для степного края. Панораму станицы. Улицу. Дома. Степную дорогу. Дом в перспективе... Потом входил в дома. Просил раскрыть сундуки и показать наряды, если можно, старинные, сохранившиеся с той далекой поры, когда были молоды не только Григорий и Аксинья, но Прокофьич с Ильиничной... Уму непостижимо, как интересно вот так открыть старый сундук!.. Заперла бабка в сундуке сарафан, а казалось, заперла там сами годы.
— Время под замком!
— Да, похоже. Рисовал казаков и казачек, типы казаков. Потом доходила очередь до предметов быта, утвари, внутреннего вида жилищ. Наконец, на столе появлялись фотографии... Как мне кажется, художник должен пользоваться фотографией осторожно, избегая копирования. Вместе с тем фотография, если она документальна, может быть полезна художнику. Не столь богатым был фотоматериал, характеризующий красное казачество, но что-то удалось разыскать и здесь. Необыкновенно ценной для меня была фотография, которую я обнаружил в брошюре, в свое время изданной в Ростове. Фотография была сделана кем-то из белоказаков и запечатлела дорогие нам образы Подтелкова и Кривошлыкова незадолго до их казни...
Орест Георгиевич говорит, а я думаю: разговор ладится, когда он берет за душу, есть момент неравнодушия. Всегда поражала в Верейском острота реакции — он чуток к слову собеседника, его реакция не заставляет себя ждать. Поэтому в беседе есть и стремительность, и ритм. По крайней мере, такое впечатление оставили прежние встречи с Верейским, а они были... Когда в середине пятидесятых был создан журнал «Иностранная литература», в редакционный особняк на Пятницкой были приглашены графики. Речь шла о рисунках к произведениям большой прозы: Франк, Нуйманова, Хемингуэй, Арагон, Садовяну. Думалось, что эта работа увлекла художников. Орест Георгиевич избрал Лакснесса, при этом принялся за работу с увлечением. Когда работа была выполнена и на редакционный стол легли рисунки, возникла беседа, как обычно с Орестом Георгиевичем, и обстоятельная, и живая. У нее, у этой беседы, был один компас: желание сделать лучше, еще лучше. Итог этих бесед, в сущности, был один: изменения, которые художник вносил в рисунки, было постичь не легко, но они были существенны.
— А каким путем шел у вас, если можно так сказать, поиск зримых черт шолоховских героев? Как они возникали в вашем сознании во плоти и крови? Как это происходило?
Верейский пододвигает однотомник «Тихого Дона». Бережно перекладываем страницы. В комнате точно посветлело — донское солнце!
— Когда я читаю книгу, любую, я читаю ее как малограмотный, сам процесс чтения замедлен, — все еще листает книгу Верейский: он хочет припомнить, как он прикоснулся к этой книге, когда начинал работу. — Читаю так потому, что мне надо вчитаться и понять содержание глубже, обычное чтение тут недостаточно. Мне надо представить себе героев. Ясность наступает в тот самый миг, когда я мысленно представил себе героя, представил, а значит, понял по-своему, настолько понял, чтобы сообщить свое понимание даже событиям романа. Медленное чтение.
— Значит, чтение по складам? Оно для иллюстратора характерно?
— По-моему, да. Художник-иллюстратор знает произведение так, как его знает не каждый критик... Итак, возвратившись с Дона, я все еще чувствовал себя на Дону — процесс поиска типов продолжался, при этом я искал их с той же настойчивостью и привередливостью, как в шолоховском крае. И тут со мной произошло событие, для художника прелюбопытное. Григория я увидел в одном своем приятеле художнике. Правда, в облике его я что-то изменил, приблизив к тому, как Григория видит автор и мы вместе с ним. Из опыта я знаю, что в природе нет человека, внешнее обличье которого можно было перенести прямо в книгу, да в этом и нет необходимости, — это будет в лучшем случае актер, загримированный под героя, но не сам герой. Так было и в данном случае с Григорием: что-то в облике претерпело изменение. Я стал искать Аксинью — это оказалось труднее. Несколько раз на улице я, казалось, видел Аксинью, но в решительный момент отступал — не решался так просто подойти и сказать... Наконец через приятельницу жены я нашел Аксинью, но при внимательном рассмотрении она оказалась не Аксиньей, а Натальей. Однако что я имел в виду, когда сказал о событии, для художника любопытном? Когда я познакомился с моим Григорием и Натальей ближе, я обнаружил нечто такое, что глубоко меня взволновало: в море лиц, каким, в сущности, является Москва, я, сам не ведая, остановил свой выбор именно на уроженцах Дона...
— В самом деле, прелюбопытно... А о чем это может говорить?
— Меня это тоже чуть-чуть ошеломило. Я думал... Видно, в природе есть некий тип коренного жителя Дона, и я, того не ведая, засек его. Тут не столько «вина» моя, сколько моей профессии — У нашего брата глаз должен быть наметан...
— Если говорить о поиске прообразов, то, наверно, этот поиск тем более труден, Орест Георгиевич, чем прочнее литературный герой вошел в сознание читателя — тут надо считаться не только с произведением, из которого он возник, но и с читателем, который его принял, не так ли?