Средневековое искусство от века считалось лакомой, сулящей прибыль добычей. «Сотби» не раз ее настигала хищным прыжком и затем, точно львица меж детками, равными кусами распределяла средь своих филиалов жаркую тушу, а у тех не залеживалось. Все предвещало успех, да к тому же, помня о скверном анекдоте с коллекцией Эвелин Шарп, фирма обезопасилась, ангажировав Боба Уилсона, чей режиссерский талант, реализуемый через пластические дарования труппы, придал торгу характер мистерии, религиозного действа, страстей и миракля, когда сквозь густые драпировки коммерции вспыхивали нимбы обрядово переступавших актеров и тишайше, но явственно струилась музыка культа, искупительной жертвы, пресуществления — символ того, что публику звали соучаствовать литургии, что нынешние «предметы продажи» в эпоху веры и чувства обрамляли нетленную святость мощей, что идеальное воплощенье искусства, если опрометчиво посчитать его идеал непогасшим, излучает волшебство исцеления и таковой же бывала реальность искусства — кто низвел ее до скопления мертвых, с означенной суммой, объектов? Публику соблазняли купить не вещь, но золотую, серебряную, эмалевую эмблематику ставшей таинством тайны; напитанная, точно уксусом губка, потоками святости от некогда ее окружавших костей, тайна сия и поныне, чеканили речь проповедники и герольды продажи, в каждом драгоценном извиве своем сохранила радость мистического присутствия этих останков и полнится ожиданием Новой Жизни, ее алых, атласных, овеянных ветром, непререкаемо светлых одежд — сверьтесь, о, сверьтесь с горбоносым певцом.
Публика была очарована сиянием тайн Средневековья. Она благожелательно отнеслась к священнодействиям Боба Уилсона. Ей понравились звучные фразы глашатаев философии аукциона. Торги были посредственными. Предсказания сделались трудными. Оракул не уточняет, что за великое царство погибнет. Остывают треножники пифий и зарастают к ним тропы. Непостижная игра вероятностей губит предвиденье. В мире нет места даже спланированным злоумышлениям конспирации, ибо они неузнаваемо искажаются, проходя путь от замысла к злу. Короткая фраза не лучше длинной. Аукцион превращается в казино, и это дает ему новую свежесть.
19. 03. 98НЕПРОНИЦАЕМЫЙ ДЖАЗ ВУДИ АЛЛЕНА
Честный культурантрополог не скажет сегодня, что такое личность, разве лишь вспомнит происхождение, сценическую этимологию — персона, говорящая сквозь прорезь раскрашенной маски, или сама эта маска. Личность бежит дефиниций, сторонится связных и закругленных вердиктов, а когда нужно исчезнуть, обращается к тактике, на протяжении столетий испытанной в иудеохристианской литературной цивилизации, — погружает свою недоступность в подробную исповедь, чтобы начисто скрыться из виду. Чем больше она о себе возглашает и себя выбалтывает, чем неистовей рвение, которым сопровождается совлеченье оболочек души и самоувечное расковыривание гнойных нарывов, тем уклончивей вероятье того, что свидетели хеппенинга смогут понять побуждения распахнутой жизни и узреть в ее непрозрачности облик держателя разнузданной речи, актера танцующих слов. По первому впечатлению, корни эмоций и импульсов вырваны из земли и заботливо, для удобства обзора выложены на поверхности. Вот они, в капельках влаги, с налипшими комьями теневого существования, скользкими катышками некогда спрятанных, а теперь рассекреченных эпизодов. Нет, то лишь мнится, мерещится, иллюзион разоблачения магии обусловлен конвенцией жанра — личность не приблизилась ни на дюйм, тайна не стала яснее.
Помним тяжелое ощущение от чтения правдивейших дневников, искренних, в глухой тишине нацарапанных мемуарных замет, автобиографических заглядываний в скважину своего аритмичного сердца. Все та же литература, словесность и, следственно, область, где материал, вступая во взаимодействие с формой, подчиняется не религиозным требованиям жить не по лжи, но законам сцепления, фабульно-сюжетного соположения элементов, их плавного сочетания или, напротив, монтажного стыка, а равно и необходимости стилистического благозвучия. Любые исповедальные дневники пишутся для чужих глаз, ибо чужие глаза встроены в хрусталики наших буркал. Оценивающий взгляд постороннего придирчиво созерцает интимную рукопись, добиваясь от нее соответствия общепринятым правилам литературы либо их разрушения, в чем тоже нет отклонения от канона.
Самообнаженные жанры извещают об их авторе не более остальных его опусов — пусть читатели, да и подчас сочинитель (последнее случается редко) склонны заглатывать жирных червей откровений на леске реальных имен и как будто невыдуманных положений. Кто сомневается в сказанном, соблаговолит откупорить шампанского бутылку и перечесть «Дневники» Франца Кафки, чередуя их вязко-темнеющую многостраничность — не пренебрегите закуской, ожидается чудовищный ерш — с лапидарной экзальтацией «Солнца и стали», огненной лентой излившейся из-под пера Юкио Мисимы. Последний текст признан важнейшим для постижения изломов биографии самурая-писателя, завершенной ритуальным вскрытием живота после неудачной попытки воскресить к древним доблестям трусливую, падшую армию. Противно без должных на то оснований корчить из себя прорицателей (средств нет, вот и пророчествуем, заметил бы русский классик), но, каемся, результат параллельной акции чтения известен заранее. Исповедальные сочинения этих авторов не откроют в их личностях ничего нового по сравнению с тем, о чем рассказала беллетристика еврея из Праги и японца из Токио. Должно быть, это прозвучит очень невежливо, но и без «Дневника», основываясь лишь на протоколах «Процесса» и галлюцинозной клаустрофобии «Замка», легко догадаться, что сновидец был призываем к ответу многоярусными пропастями, где фигура Закона, окутанная всей молчаливостью Языка, эмблематизировала беспомощность перед Отцом (ясно, на что намекает заглавная литера и чьим представителем на земле был кряжистый Францев родитель) и в особенности пред неизбывностью национального рока. Страх иудейский закреплялся повторяющимся мотивом бегства от женщины, от заповеди о размножении плода и рода, а сколько раз расторгалась помолвка, в какие города летели умоляющие депеши любви и был ли туберкулез спровоцирован сверхчувствительной психикой или зависимость наблюдалась обратная — это вопросы, разумеется, до чрезвычайности любопытные, но иного порядка. Что не умаляет очарования «Дневника» как обелиска победы, воздвигнутого триумфатором и летописцем в честь неукрощаемых, несмотря на болезнь, литературных священнодействий своего естества. В «Солнце и стали» Мисима дал педантичную хронику изнурений воинственного организма, которому после всех атлетических трансформаций надлежало достойно принять холод обрядовых лезвий, но исход был очевиден заранее, задолго до того, как автор решил прямо известить о намерениях и прибегнул к раздирающим интроспекциям от первого лица. Ожиданием самоубийственной крови пропитан и несобственно-прямой, беллетристический эрос писателя, и каждый, кто не побрезгует сравнить оба типа повествования, убедится, что степень их откровенности идентична и ни один из них, как ни выискивай между строк, не отвечает на главное недоумение — о причинах скандальной развязки. Тело мученика упало в ковер, покатилась отрубленная голова, из продольного разреза на животе выпорхнула и вознеслась к эмпиреям душа, а воображаемая личность писателя осталась той, что была, и там, где была, — непостижимой, восторженно-герметичной, в густеющем облаке воспетой им синевы.
Увлекшись разросшимся сорняком вступления в тему, не забудем о цели заметки: разговор-то предполагался о Вуди Аллене и его ускользающей сущности. Вуди Аллен столь долго и хорошо снимает кино, что современный экран неполон без этого человека, как русский народ без одного из андрей-платоновских персонажей. Для части зрителей несемитских, в основном молодых и покусанных либеральными догмами, кинематограф его неправильный, ибо с упорством закоренелого грешника изображает психодрамы гетеросексуальных еврейских мужчин, а кодекс хорошего поведения велит умащать взор зрелищем цветных и увечных гомолесбистов. Евреи тоже относятся к Вуди по-разному. Хулители видят в твореньях его балет галутных ужимок, приперченных хихикающим блудословием благополучного класса. Ирония без трагических обертонов апофеоза беспочвенности, утверждают они, продается дешевле прелого гамбургера и точно так же стоит внутри колом — ни заесть, ни запить, ни даже извергнуть. Катарсис здесь невозможен уже потому, что этимология этого слова предписывает очищенье желудка, а от иронии он засоряется до кромешной недееспособности. Поклонники и адепты культа (вокруг Вуди давно станцевались культ и ритуал, хоть не такие грозные, как вуду) восхищены чародеем, чей объектив, превратившись в сверхзрячий сачок волшебного рыболова, извлек из тины будней душу диаспорической неприкаянности и заставил смеяться над ее рассеянным плаксивым горением — на асфальте Нью-Йорка. Правы те и другие, что, естественно, в пользу Аллена. Если явление культуры на себя навлекает хвалу и хулу, причем плюют туда же, где лижут и слизывают, значит, когтистая лапа создателя оцарапала дрожащие нервные окончания, сыграв на них свой ноктюрн, значит, явление фатально, то есть необходимо, ибо плевки, лизания и, да позволено будет заметить, аккорды входят в обязательный ассортимент антропологии.