Мобуту тоже начинал по-мужски. Щегольским клинком вычертил он в пыли, которую глотали миллионы отверженных ртов, план порядка, в словарях деликатно именуемого авторитарным, даже диктаторским, но с течением лет, робея пред окриками белого мира, потворствуя собственной нарастающей дряхлости, будто заживо сварился в мундире, и пальцы мои цепенеют, касаясь прощальной повести его злоключений, как-то гибель однопартийного строя, дележ власти с жадной сворою моралистов, бессилие наблюдателя — долог, долог свиток невзгод. Уверен, ему было бы легче, если б под звуки тамтамов кромсали его кривым ритуальным ножом. И все же память о нем напитана благодарностью — таков справедливый удел человека, чей облик оттого расточает свечение сквозь прозрачную капсулу времени, что, несмотря на жалкость финала, озарен высоким поступком, исполненным четверть столетья назад, затмившим предательские горизонты политики, не померкшим доныне. В папирусе Честер-Битти IV Британского музея, где впервые во всемирной словесности (по крайней мере нам неведомы более древние образцы) учреждено поклонение нерукотворному памятнику, сказано так: писцам не нужны медные пирамиды и гробницы прочные, имена их увековечены трудами отменными, знаками на табличках. Творения эти лучше богатого дворца, краше надгробия во храме, полезней часовни на Западе, умирают люди, уходят жрецы, совершавшие по ним заупокойные службы, все разрушается, только письмена остаются. Согласившись у себя в стране провести бой между Джорджем Форменом и Мохаммедом Али, повелитель Заира, бесспорно, сподобился нетленного монумента. Неизвестно, чей разум указал на Киншасу и придумал устроить на тамошнем ринге торжество американской легенды, впрочем, подобные замыслы не имеют ни авторства, ни истории, они являются вдруг, из головокружительно непроглядных глубин, откуда извлекали свое Божество мистики Рейна, и, погружаясь в африканскую ночь, соединяют факельной эстафетой две тьмы. Жест Мобуту впоследствии толковали как хитрость завзятого комбинатора, в обоих станах снискавшего ласку, — потрафил белым с их римской алчностью к цирковым развлечениям, облагодетельствовал негритянскую ойкумену, сызнова неделимую, стоило освободиться колониям, вобравшую афроамериканцев, уведенных в рабство детей континента. Идейный фон тоже способствовал дивно. Плодоносила философия черного превосходства, black is beauty, антологии черной литературы открывались гимнами египтян, ибо вызрело убеждение, что именно темная раса вознесла фараонову доблесть, отпечатав свой тип в курчавых, цвета сепии, церемониях, — тонкие доводы приводились в подкрепленье внезапного гостеприимства Мобуту, а наша версия иная. Ничего не знавший о боксе, он простым сердцем человека природы восчувствовал излучаемые кулачною схваткой эманации празднества и, презрев расчеты политика, захотел увидеть чудо на главном стадионе столицы.
Ставки делались в пользу Формена, устилавшего, как написали б в старинном романе, путь свой телами поверженных. Титул завоевал он в бою против Фрэзера, то был тяжелый, гнетущий спектакль. За несколько раундов бедный Джо раз шесть или семь был посажен в нокдаун, шатаясь, поднимался он с пола, чтобы вновь распластаться у ног экзекутора, волны забвения несли его прочь, туда, где размывалась граница меж явью и сном, но боль и позор, доказательства подлинности переживания, возвращали к верному чувству события, до тех пор, пока выброшенное на помост полотенце белым прошением о капитуляции не отмерило срок: чемпиону. Далекий от мстительного азарта и сведения счетов, годы спустя любимый паствою проповедник, нравственный ритор, вития, Формен честно метил в корпус и в голову — стенобитное орудие с медной бараньей нашлепкой, страшный, из тотемических сказок, кузнец, воплощение гладиаторской сущности бокса, которого цель не круженье по рингу, не объятия клинча, а удар, удар, удар. Неумышленная жестокость происходила из подчинения максималистской формуле поединка. Джордж словно принял обет и, с кем ни сводил его график судьбы, смысл призвания своего (пасторское будущее неслучайно) видел в прямом штурме крепости. Исповедуемая им тактика обещала, что сверху будут бросать камни, лить смолу и расплавленный свинец; он шел на таран, предоставляя сторонникам менее строгих религиозных воззрений брать осажденных измором. Проволочки, суета на подступах, охрана здоровья казались ему искажением этических принципов схватки. Кодекс Формена отвергал вымученный сбор очков, апелляцию к судьям, потную бухгалтерию, он исключал сомнение в том, насколько объявленный результат боя отвечает реальной картине его, потому что нокаут не оставлял места вариантам и разночтениям, демонстрируя осязаемость даже не факта, но истины. Последняя характеризуется очевиднейшим свойством: она убедительна и неоспорима, пластическое же ее выражение в настоящем боксе всегда одинаково — победитель возвышается над распростертым телом соперника. Формен был чистым пламенем боя, Али ринг превзошел, став одним из символов века. Он единственный из кулачных атлетов в XX столетии, кого, помимо лучей спортивной известности, коснулись крылья общезначимой человеческой славы, отмечающей действия универсальных фигур. Коллекции образов хронологически завершенной эпохи непременно числят его фотографии, и никого не коробит, что соседствуют они с портретами повстанцев, мыслителей, законодателей вкуса — статус популярных героев уравнивает их друг с другом, демократически нивелируя качественное несходство профессий. Бокса для этого мало, требовалась осмысленная кооперация с временем, с освобождающим выплеском Шестидесятых, выше всего ценивших художественное содержание личности, способность ее осуществиться в эстетике броских публичных поступков. Художник Мохаммед Али, думал он о том или нет, свою биографию строил осознанно, наделяя ее изяществом безупречного текста. Из разноцветных нитей соткал он цельную пряжу судьбы, соединив мужество, внешность, незабываемый стиль, политику, смену религии, метафоры стихотворца-импровизатора, эксцентричность, капризы, умение спорить с властями и быть их любимцем, брильянтом в короне национального мифа. Эпоха прощала художнику все, она пылко ждала от него своеволия, чередования взлетов и низвержений, ей нравилось, когда он симпатизировал партизанам Вьет Конга, отдавался исламу, язвил в хулительных виршах соперника (точно так же поносили срамными стихами врага скандинавские воины), знал толк в бешеной саморекламе («Заир увидит величайшее чудо со дня воскресения Христа») и ни на секунду не забывал о своей роли поставщика развлечений. Али мог забыть свое первое имя и никогда — распределение социальных ролей.
Фаворитом, повторяю, был Формен, дисквалификация из-за провьетнамских, в лицо обществу, оплеух что-то в Али надломила, побеждал он труднее, чем прежде, без блеска и танца, подчас довольствуясь крохотным перевесом, как в матче-реванше с неукротимым, несмотря на увечья, Джо Фрэзером — дух этого страдальца и терпеливца не сломили бы и чугунные ядра. Пчела Мохаммеда с грехом пополам еще жалила, бабочка, казалось, устала порхать. Но к Формену он готовился страстно. Инстинкт и врожденное понимание, свидетельства принадлежности к чемпионской касте независимо от того, на каком поприще взошло абсолютное первенство, твердили ему, что для победы следовало мобилизовать все ресурсы, отладить работу в тылу, подтянуть резервные полки, а главное, самое главное — сосредоточить в себе бездонную залежь файтерской ярости и не расплескать ее до Киншасы. По приказу Али тренировочный лагерь выкрасили в серый цвет, унылая тусклость которого должна была вызывать отвращение, непередаваемо мерзкое отвращение, и в нужный момент накопившаяся кипящая пакость, взорвав организм, излилась бы на противника и спалила его. Он до одури всматривался в кинопленки форменовских триумфов, не для того даже, чтобы выискать в манере его слабину (что тут искать, стиль на ладони, со звуками гонга Джордж шел вперед и не останавливался, пока рефери не выкрикивал над трупом звонкое погребальное «Out!»), а с тою же целью — подобно жемчужине, взрастить в себе ненависть: место ей было в Заире, достигшем блистающих пиков матерого мобутизма. Через недели и месяцы он ощутил, что наполнен силой, как в молодости. Они встретились на рассвете, дикие звуки животного пробуждения оглашали тропический лес, у американцев сгустилось лучшее телевизионное время. «Ты видел меня только в телеящике, парень, сейчас узнаешь, каково это в теле», — сказал он Джорджу, когда они сошлись в центре ринга. Джордж угрюмо смолчал. Однажды я уже описал для другой надобности эту грандиозную драку, теперь опасаюсь чуть-чуть повторения слов; тогда я понятия не имел, как она проходила в техническом отношении, и сценарий наглым образом сочинил, потом обнаружил — все так и было. Речь не о моей догадливости, это неусмиренный дух бойцов проследил за правильностью изложения. Али повел себя странно, точно заведомый пораженец с первых секунд прижавшись к канатам, Формен рванулся к нему и принялся молотить. Это продолжалось с первого раунда по шестой, публика стонала от недоуменья и горя. Формен бил, Али закрывался, все так же не отходя от канатов, иногда пропуская удар, не подавая виду, что кувалда вошла в печень или в живот. «Кончай защищаться, — панически в перерывах шептал ему тренер, — сколько можно, иди сам на него». «Отстань, — отвечал Али, — я знаю, что делаю». Всем прочим его удивительный план открылся чуть позже, раунде эдак в седьмом, когда постепенно Формен стал выдыхаться. Мощи, вложенной им в удары, достало бы для убийства десятка незаурядных молотобойцев, но Али не упал, и больше у Джорджа не было сил, вот чего загодя ожидал Мохаммед. От восьмого раунда повеяло приближеньем финала, зрители это учуяли, в предвкушении завопили. Длинная серия опрокинула Формена, на счет десять он не поднялся, и африканские степи отпели его, освещенного праздничным солнцем; «Хорошо хоть живой», — в раздевалке сказал ему секундант. «Угу», — согласился он кротко.