– Ты точно не будешь чай?
– Нет, спасибо. Хочу успеть на троллейбус до Снейтона. – Я сказал, что провожу ее до калитки. – Не беспокойся, все нормально. – Она стояла и ждала, пока я оденусь, глядя на висевший над буфетом пейзаж. – Хорошая там у тебя картина. Она всегда мне очень нравилась.
– Да, но она последняя из флотилии, – вспомнил я старую шутку.
– Вот потому-то и нравится.
Ни слова о том, что продала ее за полтора шиллинга.
Я проводил ее, теряясь в догадках.
Она приходила ко мне каждую неделю, пока шла война, всегда вечером по четвергам примерно в одно и то же время. Мы немного болтали: о погоде, о войне, и ее работе и о моей. В общем, ни о чем. Мы часто сидели в разных концах комнаты и долго глядели на огонь, я – у камина, а Кэти – из-за стола, словно только что поужинала. Мы оба молчали, но не чувствовали никакой неловкости. Иногда я наливал ей чашку чая, иногда нет. Теперь, когда я это вспоминаю, мне кажется, что надо было бы к ее приходу брать пинту пива, но тогда мне это не приходило в голову. Да и не думаю я, что ей хотелось выпить у меня, потому что она никак не ожидала увидеть у меня в доме выпивку.
Она не пропустила ни одного раза, хотя зимой часто простужалась, и ей было бы лучше отлежаться. Затемнения и бомбежки ее тоже не останавливали. Как-то потихоньку, исподволь мы привыкли к этим радостным вечерам и оба ждали новой встречи. Возможно, в жизни каждого из нас это были лучшие времена. Эти встречи очень помогали скоротать долгие и однообразные вечера во время войны.
Она всегда одевалась в то же коричневое пальто, становившееся все более потрепанным. И она не уходила, не заняв несколько шиллингов. Вставая, она просила: «Э-э… одолжи полдоллара, Гарри». Я давал, иногда подшучивая: «Только не напивайся, ладно?» Она никак не реагировала, как будто шутить на эту тему невежливо. Обратно я, конечно, ничего не получал, но не очень-то и жалел об этой мелочи. Я ни разу не отказал ей в просьбе, а когда пиво поднялось в цене, «пособие» выросло до трех шиллингов, потом до трех с половиной и, наконец, незадолго до ее смерти, до четырех. Я радовался, что могу ей помочь. «К тому же, – говорил я себе, – у нее никого нет». Я никогда не спрашивал, где она живет, хотя она пару раз и обмолвилась, что по-прежнему где-то в Снейтоне. И я ни разу не видел ее рядом с пабом или кинотеатром, ведь Ноттингем – во всех смыслах большой город.
Приходя ко мне, она каждый раз время от времени поглядывала на висевший над буфетом пейзаж с рыбацкой лодкой, последней из флотилии. Она частенько говорила, какая это замечательная картина, как она мне дорога, как здорово на ней сочетаются восход, лодка, женщина и море. Через несколько минут начинались намеки, как бы хорошо ей получить эту картину, но, зная, что она отправится в ломбард, я делал вид, что намеков не понимаю. Я лучше бы одолжил ей пять шиллингов вместо полукроны, чем отдал бы картину, но ей в первые годы, казалось, вполне хватало этой полукроны. Я как-то предложил, что мог бы давать ей больше, если она захочет, но она не ответила. Мне казалось, что картина нужна ей не для того, чтобы продать и получить деньги, а лишь затем, чтобы получить удовольствие от ее заклада, чтобы ее купил кто-то еще, и она больше не принадлежала бы никому из нас.
Но, в конце концов, она прямым текстом попросила у меня пейзаж, и я не видел причины ей отказывать, раз уж ей так хотелось его заполучить. Как и шесть лет назад, когда она впервые пришла ко мне, я вытер с картины пыль, аккуратно завернул ее в несколько слоев коричневой бумаги, перевязал почтовой бечевкой и вручил Кэти. Взяв ее под мышку, она сделалась такой счастливой, ей словно не терпелось поскорей от меня уйти.
И тут повторилась старая история, потому что через несколько дней я снова в витрине ломбарда увидел пейзаж, стоявший посреди годами пылившегося там хлама. На этот раз я не стал заходить и пытаться выкупить его. Мне по-своему жаль, что я этого не сделал, потому что тогда Кэти, возможно, избежала бы несчастья, случившегося с ней через несколько дней. Хотя – как знать. Если не это, то что-то другое обязательно бы произошло.
Живой я больше ее не видел. В шесть вечера ее сбил грузовик, и когда полицейские доставили меня в центральную больницу, она уже умерла. Ее всю перекорежило, и она практически истекла кровью еще до того, как ее довезли до больницы. Врач сказал мне, что на момент происшествия она была не совсем трезва. Среди прочих ее вещей мне показали пейзаж с рыбацкой лодкой, но картина была настолько изорвана и заляпана кровью, что я едва ее узнал. В тот же вечер я сжег ее в жарко пылавшем камине.
Когда ушли два ее брата с женами и детьми и унесли с собой витавшее в воздухе чувство вины за смерть Кэти, которую они относили на мой счет, я стоял у края могилы, думая, что я один, в надежде, что хоть тут-то выплачусь. Но как бы не так. Подняв голову, я вдруг заметил человека, которого раньше никогда не видел. Стоял солнечный зимний день, очень холодный, и первое, что смогло отвлечь меня от раздумий о Кэти, была мысль о том, что это бедняга-могильщик, которому пришлось вгрызаться в окаменевшую землю, чтобы вырыть яму, где она теперь покоилась. И тут появился этот незнакомец. Слезы текли по щекам мужчины лет за пятьдесят, одетого в хороший серый костюм с черной повязкой на рукаве. Он шевельнулся только тогда, когда вконец измученный могильщик положил ему руку на плечо (а потом и мне) и сказал, что церемония окончена.
Мне не хотелось спрашивать, кто он такой. И правильно. Когда я приехал к дому Кэти (и его тоже), он собирал вещи, а чуть позже уехал на такси, не сказав ни слова. Но вот соседи, которые всегда все знают, рассказали мне, что они с Кэти жили вместе последние шесть лет. Ничего себе, а? Я лишь надеялся, что с ним она жила счастливее, чем раньше.
Прошло уже много времени, а я так и не удосужился повесить на стену новую картину. Возможно, там появится карта военных действий. Стена пустует, и я уверен, что скоро пустота исчезнет по милости какого-нибудь правительства. Честно говоря, теперь туда вешать ничего особо не нужно. Ту часть комнаты занимает буфет, на котором все так же стоит свадебная фотография, которую она так и не надумала у меня попросить. Перебирая в памяти несколько старых картин, я начал понимать, что мне не надо было с ними расставаться, как мне не надо было отпускать Кэти. Внутренний голос говорил мне, что я был полным идиотом, что это допустил, и так уж распорядилась злодейка-судьба, что от «полного идиота» у меня в мозгу засело слово «идиот». Оно и теперь там торчит, как рыбья кость в горле, едва не сводя меня с ума, когда мне не спится по ночам, и я лежу и думаю.
Я начал верить в то, что в моей жизни нет никакого смысла, что теперь я не смогу даже удариться в религию или начать пить. Зачем я жил? Неизвестно. На ум ничего не приходило. Какой во всем этом смысл? И все же, в самые жуткие минуты, когда в полночь я чувствую страшную пустоту внутри, я думаю не о себе, а о Кэти, и убеждаюсь, что она страдала куда больше, чем я. И тут я понимаю, что цель моей жизни состояла в том, чтобы хоть как-то помочь Кэти. Но это понимание длится столько же, на сколько аспирин облегчает непроходящую головную боль.
Я неустанно твержу себе, что родился уже мертвым. Что все мертвы. Мертвы, повторяю я, вот только большинство об этом не знает, а я начинаю это понимать. И весь стыд в том, что это наконец-то начало до меня доходить тогда, когда я не могу почти ничего с этим поделать, когда уже слишком поздно, и остается лишь смириться с горькой судьбой.
И тогда из тьмы, как рыцарь в доспехах, появляется оптимизм. Если ты любил ее… (конечно же – да!)… тогда вы оба сделали единственно возможное, чтобы это можно было воспринимать как любовь. Разве не так? Рыцарь в доспехах возвращается во тьму. Да, кричу я, но никто из нас не попытался что-то изменить, вот в чем беда.
Пока учитель Джонс раскрывал последние загадки «Крушения «Великого океана»», сидевший в классе Колин слышал шум повозок и вагончиков, медленно катившихся к просторным лужайкам Форест-парка. Перед его мысленным взором открывался широкий бульвар, по которому одна за другой ехали машины, и он, вспоминая прошлый год, ясно представлял себе ряды ярких автомобильчиков, тракторы-тягачи и передвижные зоопарки, а также фигурки «Поезда призраков» и «Ноева ковчега», надежно закрепленные на платформах и грузовиках.
Поэтому «Крушение «Великого океана»» отступило на второй план по сравнению с более приземленным и осязаемым развлечением, хотя Колин редко и с трудом отвлекался от книжек о приключениях. Яркие сопереживания и фантазии помогали ему справиться с повседневными невзгодами и превратились в некое подобие ярко наряженного заводного клоуна, всегда идущего впереди, за которым он последует и однажды все-таки увидит находящийся внутри его механизм. Он не знал, как это произойдет, и даже не пытался узнать, а тем временем учитель монотонно дочитывал последние страницы книги.