– Тогда у нас уже и имя его есть, – поторопился Франклин.
– Нет. Имен у нас три, и два из них лишние.
– Но как же… Ну да, конечно.
– Пункт пятый: этот удар погубил две трети руководства Партии.
– Об этом не стоит говорить, – сурово заметил я.
– Почему же? – Взгляд Перпиньянки пробуравил мне мозг.
– Чтобы избежать деморализации в коллективе.
– Нет ничего более революционного, чем правда.
– …
Бедного Симона поймали на недостаточно революционной и, вполне возможно, мелкобуржуазной мысли. Десять покаянных молитв Пресвятой Богородице.
– Понятно? Далее, пункт шестый, или шестой, это уж как вам больше нравится: ваша ячейка, как военное подразделение на службе Партии, избрана для проведения операции.
Все это Перпиньянка выпалила почти без пауз. А потом открыла сумку, которая до того момента лежала на клеенке обеденного стола, достала из нее пачку сигарет без фильтра «Сельтас» и вынула одну. Курносому и Симону одновременно пришла в голову одна и та же мысль:
– Избрана для чего?
– Да, для чего? – присоединились к нему Франклин и Кролик.
– Вы были знакомы с товарищем Минго?
– Нет.
– Так для чего мы избраны? – спросил и Симон.
– Вы можете дать мне договорить? – Она прикурила «Сельтас» и на несколько секунд скрылась в облаке дыма.
– Да, конечно.
– Я здесь, чтобы сообщить вам, что, поскольку ваша ячейка состоит из товарищей военного профиля и вы, по всей вероятности, чисты… – она остановилась, чтобы пальцем снять крошку табака с языка, – вы избраны для проведения операции, которая восстановит революционный дух всех наших товарищей: тех, кто уже с нами, и тех, кто еще мечтает к нам присоединиться.
– И где тут собака зарыта?
– А делать-то нам что?
– И почему ты вдруг прямо заявилась к нам на квартиру, а не через связного?
И тут Болос покинул столовую, а вернулся в нее уже с черным, как ужас, пистолетом. И положил его на стол, поближе к себе, этаким предупреждением. И Симону это показалось (господи, какой же прыгун с трамплина) прекрасной идеей. А Перпиньянка только улыбнулась, с зажатой в зубах сигаретой, с полузакрытыми от дыма глазами, снова открыла сумку и вынула из нее пистолетище поувесистее.
– Давайте-ка поосторожнее, мы тут не шутки шутим, – сплюнула она.
Но Франклин, что было свойственно Болосу, продолжал заедаться:
– Почему ты пришла сразу к нам, не через связного?
– Голубоглазый выведен из строя. – Она произнесла это почти нехотя, как будто ее утомляло это детское недоверие. Все четверо окаменели, их мысли застыли, как будто у них кто-то умер, кто-то вроде отца. И ничего им не оставалось, кроме как глотать слюну и проклинать предателя, виновника всех напастей. Перпиньянка посмотрела на часы, глубоко вздохнула, погасила окурок в пепельнице и изрекла сквозь тающий клуб сигаретного дыма: – Пункт седьмой: сегодня вечером…
Они отправились туда поодиночке. Кролик и Франклин вместе поехали на Голубом трамвае[65], делая вид, что совершенно незнакомы. Один из них на всякий случай дождался следующего фуникулера. Курносый, всегда такой замкнутый и странноватый, вообще непонятно как туда добрался. А я, чтобы прогнать терзавший меня страх, решил пойти туда пешком, то есть самым революционным и неблагоразумным путем, потому что как, интересно, объяснить тот факт, что молодой человек решил подниматься на Тибидабо пешком в полном одиночестве. Но так или иначе, ровно в шесть вечера, когда солнце начинало покрываться нежным румянцем, приближаясь к столь уже близкому закату, мы, все четверо, стояли в очереди, чтобы подняться к сторожевой башне парка развлечений, представлявшего собой, при том холоде, весьма печальное зрелище. Стоявший при входе контролер, парень с шевелюрой кукурузного цвета, который непрерывно жевал жвачку с таким смаком, что у меня слюнки потекли, чуть было не отморозил себе нос. Он посмотрел на нас печальными глазами и проверил наши билеты. Надо признать, народу в очереди было немного, ведь если внизу холод только перехватывал дыхание, то наверху, в люльке колеса обозрения, он перехватывал даже мысли.
Все четверо в точности выполнили инструкции, которые дала Перпиньянка. Они и не поняли, как так случилось, что, когда они садились в люльку, вдруг появился пятый и сел вместе с нами, а юноша с кукурузными волосами закрыл дверцу и отправил нас в небо, не переставая жевать жвачку. Когда люди на земле основательно уменьшились в размере, этот пятый снял шапку, и мы увидели его лицо: это был сам Голубоглазый и ему было не до шуток.
– У меня голова кружится, – сказал я. – Я боюсь высоты.
– Тогда сядь в центр, нам нельзя терять время.
И там, на высоте, в присутствии единственного и бесполезного свидетеля, Христа с Распростертыми Объятиями[66], Голубоглазый рассказал нам, что время его киоска и связных прошло.
– А мы думали, тебя замели, – улыбнулся Франклин.
– Я же сказал: нельзя терять время. Вы избраны для того, чтобы свершилось правосудие. В память товарища Минго. – Тон его голоса был несколько пафосным. – Я сообщил в Центральный комитет, что для вас будет большой честью выполнить его поручение. – Он молча посмотрел на нас. – Неужели я ошибся?
Молчание, ух, страх, а меня чуть не рвет от жестокой качки.
– Мы уже десять лет ведем совместную борьбу. – Его голос раздавался издалека, казалось, он шел от Христа с Распростертыми Объятиями. – Партия хочет, чтобы мы были достойны товарищей-мучеников.
Мы все замолчали, как будто творя молитву за упокой души Шавьера Караса Эрнандеса, уход которого газеты сопроводили короткой заметкой с информацией о самоубийстве рабочего автомобильной фабрики СЕАТ, явно пребывавшего не в своем уме. И холодный ветер произнес: аминь, Минго, аминь.
– Вы должны действовать сообща: не важно, кто из вас нажмет на курок, и лучше всего никому и никогда об этом не рассказывать.
И Франклин, Кролик, Курносый и Симон в первый раз посмотрели друг на друга в новой роли скованных одной цепью страшной тайны. И все четверо улыбнулись, чтобы скрыть овладевавший ими бесконечный ужас. Франклин для храбрости задымил сигаретой «Румбо», а мне из глубин тошноты захотелось извергнуть каплю иронии:
– А это для чего?
– Он погубил нашу Партию, он погубил нашу жизнь, он предал правое дело и революцию… и убил Минго.
– Предатель хуже врага. – Это был голос Курносого, который временами увлекался теорией.
– К тому же легавые должны понять, что мы не шутки шутим.
– Вы что, хотите, чтобы об этом узнала полиция? – изумился я.
– Конечно. Пусть его найдут с пулей в затылке. Пусть они сами скрывают правду. Пусть говорят о самоубийстве, если пойдут на это. Только так мы сможем снова взять инициативу в свои руки. И никто никогда не докажет, кто именно его убил.
Люлька медленно двинулась вниз, как будто кукурузная голова со жвачкой почувствовал заключительные нотки в словах Голубоглазого. Ни один из пятерых, сидевших в люльке, не решился взглянуть на пейзаж той запуганной, развернутой спиной к морю Барселоны, в которой рождалось столько трагедий, в которой наших товарищей сажали за решетку, а предатель все еще свободно дышал. Не спеша Голубоглазый занял последние секунды пути словами: либо Солнцепек, либо Бык, либо Севилец. Один из трех. Без всякого сомнения. Кого первым выпустят из каталажки, тот и ваш.
– Но мы должны быть полностью уверены.
– Об этом не беспокойтесь. Мне нужна чистая работа. Когда придет время, вы получите имя и адрес. – Голубоглазый смотрел куда-то вбок, как будто стыдился того, что говорит. – Все остальное вас не касается. Квартира, которую вы занимаете, пока что в безопасности. – Он слегка замешкался. – После… после операции вы будете расформированы по новым квартирам; я передам вам всю информацию через Перпиньянку.
Люлька уже почти коснулась земли, и я почувствовал себя более уверенно.
– Спокойной ночи, ребятки, – сказал Голубоглазый, подводя черту.
Я встал и с улыбкой Хамфри Богарта отряхнул задницу. Парень с кукурузной головой отрывал корешки билетов новых мучеников. Я не заметил печали в его глазах, но мне показалось, что он избегал наших взглядов. Встав на твердую землю, я выдохнул в сторону Голубоглазого:
– Так, значит, нам придется направить суровую критику в затылок товарищу…
Кто-то улыбнулся, но Голубоглазый испепелил меня мрачным взглядом.
– Мне очень тяжело говорить об этих вещах, Микель… потому что они определили всю мою жизнь, и все случилось так, как случилось, потому что я такой, какой есть. Но мне понадобились десятилетия, чтобы я научился принимать себя таким, как есть. Когда мне было семнадцать-восемнадцать или, может быть, чуть побольше, я только плакал. А теперь не то чтобы смеюсь, но говорю об этом с сухими глазами. И к тому же я об этом говорю, Микель, могу тебе рассказать. Мне кажется, что впервые я об этом догадался, когда мне был двадцать один год. Твой отец, в смысле женщин, был парнем очень… как бы тебе сказать?