А островитяне – те «уходят в подполье». Они играют в карты или пьют пиво, сидя на полу, в четырех стенах, при запотевших окнах. Лампочки нервно мигают – похоже, электричество вот-вот вырубится совсем. И тогда магазинные холодильники начнут испускать желтую, как моча, воду; засоленная рыба разморозится, и у нее вытекут глаза; плитки шоколада-гляссе растают в своих обертках. А я вернулся сюда именно ради бури. Тут я снова чувствую себя как на войне, где царил его величество Случай, где я наблюдал паническое отступление войск, слушал неразборчивые приказы, изрыгаемые громкоговорителями. Я иду вспять по времени, переписываю начисто свою жизнь. Мне хотелось бы вновь очутиться на пороге дома в Хюэ и посмотреть на происходящее – так, чтобы мой взгляд остановил время, вызвал смятение, спас женщину от ее палачей. Но нет, прошлое уже не вытравишь из памяти. Остров выносит свой приговор: искупление невозможно. Как невозможно хоть что-нибудь изменить. Остров – последняя пристань, последняя остановка на пороге небытия. Вот почему я сюда и вернулся. Не для того, чтобы встретиться с прошлым, не для того, чтобы по-собачьи разнюхивать след. Но для того, чтобы окончательно убедиться, что я никогда ничего не узнаю. И чтобы буря стерла все дотла, ибо море – единственная непреложная истина.
Мое имя – Джун. Моя мать – женщина моря. Отца у меня нет. Мать зовут Джулией, у нее есть и другое имя, не христианское, но она не хочет, чтобы я его называла. Когда я родилась, мой отец давно уже бросил мать. Она подыскивала для меня имя; ее деда звали Чжун, это китайское имя, так как он был родом из Китая, и вот она назвала меня Джун, тем более что по-американски это означает «июнь», а я была зачата именно в этом месяце. Я рослая, и кожа у меня смуглая; семья моей матери прокляла меня за то, что я незаконнорожденная. Тогда мать увезла меня с собой, и мы с ней поселились на этом острове. Когда я сюда приехала, мне было четыре года, и у меня стерлось из памяти это путешествие и все, что было до него; помню только, что мы сели на пароход, шел дождь и у меня за спиной был очень тяжелый рюкзак, в который мать спрятала все свои украшения и другие ценные вещи, чтобы сохранить их в целости, – она думала, что вряд ли кто-нибудь польстится на рюкзак четырехлетней девочки. Позже она продала бо́льшую часть драгоценностей, от них остались только пара золотых сережек и ожерелье, то ли золотое, то ли просто позолоченное. Я помню, что над морем шел дождь. И кажется, я плакала. А может, мое лицо просто было мокрым из-за дождя, так что волосы прилипали к губам. Впоследствии я еще долго верила, что, когда идет дождь, это плачет небо. Но я теперь больше никогда не плачу.
Моя мать не настоящая женщина моря; я хочу сказать, не как здешние хэнё – ныряльщицы, которые занимаются этим ремеслом с детства и похожи на грузных черных китов, особенно когда они выходят из воды, пошатываясь и еле переставляя старые тощие ноги. А моя мать еще молодая, тоненькая и очень красивая, у нее прекрасные гладкие волосы и лицо почти без морщин, вот только руки из-за сбора моллюсков теперь красные, с обломанными ногтями. Моя мать нездешняя. Она родилась в столице и была студенткой, когда забеременела мной. Мой отец бросил ее и уехал неведомо куда, потому что не хотел ребенка, и моя мать решила скрыть свою беременность; не желая позорить семью, она перебралась в провинцию, в сельскую местность. Чем только она ни занималась, чтобы заработать на жизнь, – была подсобницей на утиной ферме, мыла посуду и туалеты в ресторанах. Потом, когда я была еще грудной, перебиралась вместе со мной из города в город и вот однажды, где-то на юге, услыхала об этом острове, села на пароход и приехала сюда. Сперва она работала в ресторанах, потом купила себе маску и комбинезон для ныряния и начала собирать морские ушки.
Большинство женщин моря – старухи. Беседуя с ними, я зову их «бабулями». Когда моя мать приехала сюда, женщины сначала говорили ей: «Что ты будешь здесь делать? Возвращайся к себе в город!» Но она держалась стойко, и в конце концов они ее признали. Научили, как нужно нырять, как задерживать дыхание, как отыскивать места, где обитают моллюски. Но главное, они приняли мою мать, не задавая никаких вопросов о ее муже и обо мне. Они стали моей семьей – семьей, которой у меня никогда не было. Как только я подросла и стала гулять одна, я первым делом шла к ним. Приносила им немного горячего супа, когда они выходили из моря, или фрукты. Мы с мамой живем в домике на холмах, снимаем его у одной старушки, бывшей ныряльщицы, я зову ее «тетушкой». Она вся почернела и скорчилась от работы в море и теперь, после одного несчастного случая, совсем не может нырять – слишком долго пробыла под водой и стала какая-то заторможенная. С тех пор она проводит дни на своем поле, где выращивает батат[10], – вскапывает землю, выпалывает сорняки, и я хожу помогать ей после школы. У нее есть пес по кличке Чабби[11], потому что он толстый и коротконогий, правда довольно умный. Вот уже год, как с мамой живет один тип. Он назвался Брауном, якобы он англичанин, но я его терпеть не могу. С матерью он говорит ласково, прямо сюсюкает, но наедине со мной у него совсем другой тон, злобный, грубый, приказной, и в голосе проскальзывает странный акцент. Однажды он меня совсем достал, и я сказала, передразнивая этот его акцент: «Не смей так со мной разговаривать, я тебе не дочь!» Он зыркнул на меня так яростно, прямо вот-вот ударит, но все же с тех пор поутих. Мне очень не нравится, как он меня разглядывает – будто раздевает глазами. Перед мамой он изображает нежно любящего, и тогда я ненавижу его еще сильнее.
В школе у меня нет друзей. Вначале мне было там хорошо, но с этого года все изменилось. Несколько девчонок сбились в шайку и нашли себе забаву – принялись издеваться надо мной. Я много раз вступала с ними в драку и побеждала, поскольку я самая рослая в классе, но иногда они подстерегают меня у школы после уроков и швыряют в меня комья земли или камешки, а вдобавок лают, как собаки. Они говорят, что у меня нет папы, что мой отец нищий, что он сидит в тюрьме и поэтому никогда не приезжает ко мне. Однажды я им ответила: «Мой отец не в тюрьме, он погиб на войне». Но они на это только загоготали и крикнули: «Ну-ка, докажи!» – вот так и сказали, а мне и крыть было нечем. Тогда я спросила у матери: «Мой отец – он жив или умер?» Но она смолчала, отвернулась и сделала вид, будто не слышит. Я поразмыслила и пришла к выводу, что девчонки, наверно, правы: моя мать учила меня говорить по-английски с самого детства и все твердила, что это залог моего будущего, но, может, еще и для того, чтобы я знала родной язык отца.
Из всех школьников самый злобный – один мальчишка, его зовут Джо. Он высокий и тощий, старше меня на класс и жутко испорченный. Говорит мне, что я чернокожая. Говорит, что мой отец – чернокожий солдат-американец с военной базы, а мать – шлюха. Твердит это все время, когда я иду по дороге одна и никто из взрослых не может его услышать. Бежит за мной следом и, поравнявшись, бросает вполголоса: «Твоя мать шлюха, а отец – черномазый». Он знает, что я никому это не перескажу, слишком уж будет стыдно. У этого Джо хитрые бегающие глазки, как у бродячего пса, желтые, с такими резкими черными зрачками, и длинный кривой нос. Когда он застает меня одну на дороге, то всегда налетает сзади. Хватает за волосы – а у меня пышные вьющиеся волосы, – вцепляется в них мертвой хваткой и дергает вниз, чуть ли не тыча лицом в землю; я готова заплакать, но сдерживаю слезы, чтобы не доставлять ему такой радости. Ему хочется, чтобы я позвала на помощь маму: «Ну, давай, зови свою мамашу, зови ее!» Но я молчу, отбиваюсь от него пинками, и в конце концов он оставляет меня в покое.
Море… вот что я люблю больше всего на свете. С самого раннего детства я пропадала на море. Когда мы еще только приехали на этот остров, мать устроилась подсобницей в рыбный ресторан. Она приходила туда рано утром и сажала меня в колясочке где-нибудь в уголке, чтобы я никому не мешала. Мама оттирала щеткой цементный пол, чистила баки и котлы, подметала двор и сжигала мусор, а потом работала на кухне – резала лук, мыла ракушки, готовила овощи для супа, разделывала рыбу для суши. А я так и сидела в своей коляске молча, наблюдая за ней. Похоже, тогда я была очень смирным ребенком. Мне не хотелось играть на улице. Хозяйка удивлялась: «Да что с ней, с этой малышкой? Похоже, она всего боится!» Но нет, ничего я не боялась, просто сидела на месте, чтобы защитить свою мать, быть уверенной, что с ней ничего не случится. Ну а потом маме надоело быть прислугой у этих людей. Она договорилась со старухами-ныряльщицами, которые поставляли в ресторан моллюсков, и тоже стала женщиной моря.
С этого времени я каждый день ходила на берег. Шла рядом с матерью, несла ее мешок для сбора ракушек, ее тапочки и маску. Она переодевалась между скалами, где не было ветра. Я смотрела на нее обнаженную, пока она не облачалась в комбинезон для ныряния. Моя мать не такая высокая и плотная, как я, – скорее миниатюрная, худенькая, и кожа у нее очень светлая, только лицо обожжено солнцем. Я помню, как разглядывала ее выступавшие ребра и груди с черными сосками, они потемнели из-за того, что она слишком долго кормила меня своим молоком – до пяти или до шести лет. Живот и спина у нее совсем белые, а вот у меня кожа очень смуглая, хотя я не сижу на солнце, поэтому в школе меня и дразнят негритоской. Однажды я спросила у матери: «А правда, что мой отец был американским солдатом и что он нас бросил?» Мать посмотрела на меня так, будто хотела дать оплеуху, и ответила: «Никогда не повторяй того, что ты сейчас сказала. Ты не имеешь права говорить мне такие гадости». И добавила: «Когда ты повторяешь гадости, которых наслушалась от других, это все равно что плевать самой себе в лицо». И с тех пор я никогда больше не заводила с ней этот разговор. Но все равно, мне хотелось бы узнать правду о своем отце.