– Мои родители переехали в США из Турции до моего рождения. Сначала жили в Мичигане, но потом какой-то папин родственник – или мамин… – Я перевожу дыхание. Роман прав: я никогда не рассказывала эту историю, никогда с тех пор, как отец оказался за решеткой. Она жила в злобных шепотках за моей спиной или в приглушенных голосах мамы и Стива по ночам, когда они думали, что Джорджия, Майк и я уже спим. Она изменялась, подделывалась, искажалась на разные лады. Но никогда не была моей историей.
– Так или иначе, – продолжаю я, – этот родственник держал тут, в Лэнгстоне, небольшой магазин, и когда умер, родители переехали сюда и унаследовали его бизнес.
Роман фыркает.
– Да уж, понимаю: нашли куда переехать. Но вот переехали, и через пару месяцев мама забеременела. Но когда я родилась, они стали отдаляться друг от друга. Мне и года не было, когда они расстались. Неудивительно: перепады настроения у отца были чудовищными. В одно утро мог встать ни свет ни заря и готовить маме яичницу и горячие бутерброды. А на следующий день она, проснувшись, обнаруживала, что он в ярости пробил дыру в стене, а сам заперся в подвале и отказывается выходить. Со мной он тоже был таким. Но я боялась рассказывать об этом маме.
Я набираюсь смелости посмотреть на Романа. Он кладет руку на мою, и мы сплетаем пальцы.
– Продолжай.
– Папа остался в Лэнгстоне, работая в магазине, – не хотел, чтобы я пропала из его жизни. Я была для него всем… – Мой голос срывается. – А мама встретила Стива, и они поженились, и у них родилась Джорджия, а потом Майк, и я проводила с ними субботу и воскресенье, но вообще жила у папы. Он ненавидел выходные, потому что я уезжала от него.
Я гляжу на качели. Ветер, словно невидимый призрак, слегка шатает их. Интересно, а Роман с Мэдисон приходили сюда качаться? Я проглатываю соленые слезы. Понимаю: Роман ждет продолжения, но я подхожу к самой страшной части, которая никогда не укладывалась у меня в голове.
После долгого тяжелого молчания я продолжаю:
– Однажды после школы я отправилась к маме. Обычно-то я шла к отцу в магазин, но в тот день у Майка была первая игра в Малой лиге, и я обещала быть на стадионе. Помню взгляд отца, когда он выслушал, что я не приду до самого вечера. Дела в магазине шли неважно, и отец рассчитывал, что я составлю ему компанию и помогу. В тот месяц он вдруг решил, что у него воруют товар с прилавка: ни о чем другом и думать не мог. – Я замолкаю, прикусив левую щеку, но не выпускаю руку Романа, снова и снова крепко сжимаю ее.
Каждое движение – как маленькое пожелание.
– В общем, меня там не было, когда все случилось. Когда Тимоти с компанией друзей вошел в магазин, я смотрела, как Майк бегает от первой базы ко второй. – Покачав головой, я утыкаюсь взглядом в землю. – Войдя, Тимоти и его приятели стали дурачиться. Бегали между полками, один из них задел и опрокинул какую-то стойку. Тогда папа, папа… – Я задыхаюсь. – Отец ужасно рассердился. Так, как он умел. Начал кричать на них, а ребят это только завело, и они уже специально опрокинули другую стойку. А кто-то схватил горсть шоколадок и подбросил их в воздух – просто посмотреть, что сделает отец.
Тогда папа вытащил бейсбольную биту из-за прилавка и пошел на них. Наверное, Тимоти вышел ему навстречу, чтобы утихомирить, но тот ударил, ничего не слушая. Никто не мог его остановить, пока не подъехала полиция. Тимоти лежал без сознания, а отец просто сидел рядом с битой в руках. Тимоти умер в больнице три дня спустя – так и не пришел в себя. – Я делаю несколько судорожных вдохов. – Думаю, отец даже не знал, кем был Тимоти Джексон.
Я не могу смотреть Роману в глазу, поэтому просто прячу лицо на его груди.
– Мама не разрешила мне увидеться с отцом. Ни разу. Меня даже не пустили в суд. Не дали попрощаться.
Он гладит меня по голове, приминая непослушные кудри:
– Наверное, она думала, что для тебя так будет лучше. Ведь он… – Робот запинается, – ну, ты поняла.
Я чуть отстраняюсь, чтобы посмотреть ему в лицо, и беру его за руку.
– Знаешь, ты ошибался, когда говорил, что отец – причина, по которой я хотела умереть. Нет, дело не в отце. Я хотела умереть из страха. Испугалась, что его безумие сидит и во мне тоже. И я тоже способна на нечто подобное.
Роман долго молчит, потом выпускает мою руку, и сердце обрывается. Наверное, он ненавидит меня и боится. Я отворачиваюсь и уже готова спрыгнуть со стола, когда он тянет меня за рукав.
– Айзел, посмотри на меня.
Я не отвожу взгляда от качелей, от проржавевших цепей. Их пора заменить. И всю площадку давно пора привести в порядок.
– Айзел, пожалуйста.
Обернувшись, я оказываюсь с ним лицом к лицу. Его челюсти крепко сжаты, глаза мрачно застыли. Затаив дыхание, я жду, когда Роман скажет хоть что-нибудь. Что угодно.
Он гладит меня по лицу, убрав непослушную прядь, потом наклоняется и целует меня в лоб. Я вся дрожу.
– Пожалуйста, помни: ты – не отец. Слышишь? Я знаю тебя, Айзел. Ты бы никогда не сделала ничего подобного. – Он нежно охватывает мое лицо руками.
– Но почему же тогда я так скучаю по нему? – Мой нос почти упирается в его, и я хочу отвернуться, спрятать глаза, но не могу.
Он прижимает меня к себе, обнимая.
– Потому что ты человек. Не бывает полностью плохих или полностью хороших людей. У вас с отцом было много счастливых минут. Конечно, ты по нему скучаешь.
– Потому-то и хотела увидеться с ним напоследок, понимаешь? Не только ради того, чтобы выяснить, похожа ли я на него, но и чтобы он знал: я тоскую по нему и мне больно оставлять его одного. Как бы все ни запуталось, мне нужно его прощение.
Роман проводит рукой по моей спине, задержавшись у лопаток.
– Я уверен: он не винит тебя, Айзел. И не сомневаюсь: он по-прежнему тебя любит. И всегда будет любить.
От этих слов я совсем раскисаю. Роман еще крепче обхватывает меня руками, и я реву, уткнувшись в его многострадальную футболку. Так мы и сидим: я плачу, он гладит меня по спине. Мне кажется, что проходит несколько часов. Наконец я успокаиваюсь, отлипаю от него и вытираю глаза:
– Прости!
Моя рука снова оказывается в его ладонях.
– Тебе не за что просить прощения.
Проглотив комок в горле, я поднимаю глаза в небо, принявшее мрачный оттенок индиго – солнце садится. Не хочу, чтобы этот вечер кончался, какие бы новые дни ни ждали впереди. Закрыв глаза, я замираю на несколько мгновений, а когда открываю, вижу, что Роман уставился на землю.
– Спасибо, – шепчу я.
– За что?
– За понимание.
Роман слегка приобнимает меня, словно бы говоря «не за что», но я-то знаю: есть за что.
– Я видела твой рисунок, – медленно говорю я.
– Он еще не закончен! – Его глаза вспыхивают удивлением.
Достав листок из кармана, я разворачиваю его:
– По-моему, закончен.
– Оставь себе.
Знаю, это должно бы меня порадовать, но на самом деле пугает. Он говорит, словно прощаясь.
– Жаль, что я не умею рисовать.
Глядя вдаль, Роман трет затылок.
– Не сомневаюсь: умеешь.
– Не так, как ты, – шепчу я. – Мне бы тоже хотелось нарисовать тебя таким, каким я тебя вижу.
Я бы изобразила парня с самой притягательной улыбкой и с самыми добрыми руками, с глазами, которые то мрачнеют, то лучатся светом. Нарисовала бы того, кто достоин увидеть океан.
Но, кажется, у Романа мощное шестое чувство, и он распознает мое предательство – с тоской поворачивается к машине.
– Нам пора ехать.
Ветер обдувает мне лицо, все еще мокрое от слез. Роман стоит, закинув руку за голову – футболка парусит на ветру, на окаменевшем лице застыла мука. И я понимаю: он думает о Мэдди. О прыжке головой вниз в Огайо, о смерти.
И мне снова хочется разрыдаться.
По пути домой я заставляю его договориться о встрече в ближайшие дни. Это, конечно, уловка с моей стороны, но он соглашается с доводом, что нам нужно согласовать содержание наших предсмертных записок. Я едва могу говорить об этом и не сомневаюсь: он прекрасно понимает, что я лгу, но никто не говорит ни слова.
После неискреннего разговора о планах на неделю остаток дороги домой проходит в молчании. Я не пытаюсь включать радио – сейчас даже Реквием Моцарта меня не утешит. Когда мы уже подъезжаем к дому, Роман неожиданно говорит:
– Сегодня ты спала в носках.
– Что? – Я глушу мотор и таращусь на него. Он глядит в окно, вжавшись в дверь, словно хочет отодвинуться от меня как можно дальше.
– Ты говорила, что не можешь спать в носках, помнишь? Но этой ночью прекрасно заснула.
Не пойму: он это серьезно?
– Э-э… Ты это к чему?
Он медленно поворачивается ко мне, глаза широко открыты и подернуты влагой.
– К тому, что ты можешь изменяться. Как все живые существа. Помни, Айзел, – ты меняешься.
– Это всего-навсего носки.