Мне даже сейчас больно, когда я вспоминаю об этом.
Я начал слушать их опять, только когда Винкл объявил, что у него есть для меня сюрприз. Предложение, которое компенсирует все неудачи.
– «Гэп», – сказал он.
По лицу Фельдмана я понял, что он уже знает об этом. Он словно умолял меня выслушать.
Оказалось, что мои бывшие работодатели хотят использовать одну из моих песен в рекламном клипе. Они начинали «белую» кампанию: белые джинсы, белые рубашки, белые джинсовые куртки. И увязывали это с предстоящими зимними каникулами. Они считали, что «Лавина» им идеально подходит.
Винкл сказал, что «Гэп» денег для музыкантов не жалеет, и, очевидно, считал, что этого вполне достаточно, чтобы убедить меня. Я честно не понимаю, как он мог так высоко подняться в жизни, будучи таким идиотом.
Я сообщил им, что если меня привлекут к этой кампании, то она станет бело-красной, потому что живым я не дамся.
Думаю, что именно эта соломинка сломала спину Винкла. Он пригрозил, что убьет меня лично. Но когда понял что переубедить меня не удастся, вернулся к вопросу о новом альбоме. Он хотел знать, сколько песен у меня в запасе.
Он говорил, а мне казалось, что все это не на самом деле. Как в кино, когда камера отодвигается от героя, и он делается все меньше и меньше, пока не превращается в крошечную неразличимую точку. Я и был этой точкой.
Винкл уже орал:
– Ты слушаешь меня? Сколько у тебя песен?
Я сказал ему, что у меня тридцать тысяч песен. Потом засмеялся так, что из глаз потекли слезы. Это было мое средство защиты. Так я плевал ему в лицо, не тратя слюну.
Винкл поинтересовался у Фельдмана, от чего именно у меня такой приход, а я сказал ему, что у меня приход от жизни.
Кстати, это чистая правда. Я сильно стараюсь. Я не курил траву уже три месяца. И насмотревшись, как помощники раскумаривают Яна Лессинга для того, чтобы он мог выйти на сцену, я понял, что никогда даже пальцем не прикоснусь ни к какой серьезной химии.
Итак, я сидел за столом. Слева сидел Винкл и смотрел на меня так, словно хотел убить. Напротив сидел Фельдман, вероятно размышляющий о том, имел ли когда-нибудь Брайан Эпстайн такие проблемы с Джоном, Полом, Джорджем и Ринго. Поджелудочная болела как сука, карьера утекала сквозь пальцы, а я сидел и думал только об Элизе.
Жалкая личность.
Я хотел выскочить оттуда, разыскать ее и сказать, как я ее ненавижу. Я правда ненавидел ее. Потому что знал, что я бы легко посмеялся над всеми этими катаклизмами и крушениями, если бы она ждала меня сейчас на Людлоу-стрит.
Знаешь, что меня убивает? Если бы я не знал себя, а просто как бы случайно встретился, я бы подумал: вау, у этого парня все путем! У него жирный аванс на счете в банке. Он поездил по всей стране. Женщины рады с ним переспать. Его пару раз показывали по MTV, и Дуг Блэкман знает его имя.
Звучит охрененно замечательно, да?
А на самом деле я все еще живу в заднице вместо квартиры, с которой не могу расстаться из-за собственной сентиментальности, я слишком много курю, совсем не забочусь о своем здоровье, я продал душу дьяволу с гусеницами вместо бровей и, похоже, остаток своей жизни проведу в тоске по девушке, которая бросила меня ради сына моего героя.
Жалкая личность.
Знаешь, что я сказал потом?
– Ах, боже мой, наверное, сегодня очень высокая влажность воздуха.
Я сказал это потому, что брови Винкла были пушистее обычного. Коконы должны были вот-вот лопнуть, и я был готов поспорить на десять долларов, что еще до полудня пойдет дождь. Я на самом деле выложил десять долларов и озвучил свое предложение. Дважды.
– Ну, давайте. Кто хочет со мной поспорить? Могу удвоить ставку. Будет дождь или нет? – Я улыбнулся, как профессиональный игрок, и подмигнул Винклу. Он издавал шипящие звуки, будто прохудившаяся батарея. Я подумал, что он может меня ударить, и на всякий случай встал.
Он назвал меня задницей и пообещал, что зароет, как комический киношный злодей.
Мне хотелось завизжать во весь голос – я не ваша игрушка! Не ваша кукла! Не ваша шлюха! Я, черт подери, человек и хочу, чтобы со мной так и обращались!
Вместо этого я сказал ему, что не хочу, чтобы меня зарывали. Я предпочитаю кремацию. И чтобы мой пепел в красивой коробочке стоял у него на столе.
Потом я подошел к нему, схватил за лицо и поцеловал. Это был настоящий поцелуй, прямо в губы. Я даже наклонил голову влево, как делали старые актеры, когда в кино еще нельзя было целоваться по-настоящему.
Возможно, я сходил с ума. А возможно, это был лучший момент моей жизни. Не знаю.
Я вышел из комнаты, спустился на лифте и пересек вестибюль. Крупная женщина в форме охраны со счастливейшим лицом открыла мне дверь. Она пожелала мне доброго дня, и я ее тоже поцеловал.
Сейчас начнется самая плохая часть этого дня. Я вышел на улицу и пошел на север. Я живу на юго-востоке, но я дошел до Центрального парка и остановился на углу Семьдесят седьмой улицы.
Я и сейчас здесь.
Так и есть. Прямое включение с перекрестка Западной Центрального парка и Семьдесят седьмой. С вами Пол Хадсон.
Я не рассчитывал, что встречусь с ней или что-нибудь в этом роде. Я слышал, как Вера говорила, что она с Вором в Вермонте. Вероятно, наслаждаются жизнью и занимаются сексом на природе. Надеюсь, их при этом кусают комары, а задницы обжигает крапива.
Я просто смотрю на этот дом. Я хочу быть ближе к женщине, которую всей душой ненавижу. Я хочу понять, как она живет без меня. Я хочу найти что-нибудь на тротуаре и притвориться, что это уронила она: лепесток цветка или шарф. А потом сжечь.
Я забыл об одном – о его бывшей жене. Я уселся на, черт подери, скамейку со своим магнитофоном, слева от входа в музей и как раз напротив их дома, и ни разу не подумал о Джастин Блэкман. И догадайся, кто вышел из подъезда через десять минут? Джастин, черт подери, Блэкман, и в каждой руке – по близнецу. Я не смог различить, где Шин, а где другой.
Ее волосы были завязаны в хвостик, и пока она оглядывалась по сторонам в поисках такси, он прыгал у нее за спиной. Потом она безразлично посмотрела в мою сторону, наклонилась к одному из мальчиков, опять выпрямилась, приложила руку ко лбу, будто отдавая честь, и опять посмотрела на меня. Наверное, мне надо было отвернуться, но я не видел в этом никакого, черт подери, смысла.
Я помахал ей.
Она помахала мне в ответ, но неуверенно, не до конца узнавая меня. Но перед тем как отвернуться, вдруг вспомнила. И сразу вслед за узнаванием, на ее лице появилась жалость. Боже милосердный, опять жалость. Как будто я недостаточно жалею себя сам. Чужой жалости мне точно не требовалось. Я сложил руки на груди, откинулся на спинку скамейки и стал ждать, что она подойдет ко мне и попросит прощения или хотя бы пригласит на кофе. Я считал, что она тоже виновата в моем несчастье. Черт возьми, если бы она сумела привыкнуть к бродяжьей жизни, ее, черт подери, брак не разрушился бы, ее муж не украл бы мою любовь, а я не сидел бы перед ее домом, как жалкий придурок, которым она меня, наверное, и считает.
Секунду казалось, что Джастин собирается подойти, но швейцар поймал ей такси, она запихала туда детей и уехала.
Прощайте, маленькие Блэкманы! Я махал рукой как сумасшедший. Прощайте!
Это было пару часов назад. Сейчас совсем темно, и я хочу встать и пойти домой, но чем дольше я сижу здесь, тем меньше знаю, что такое дом и где он сейчас. Я даже не знаю, кто такой я сам. Кто такой Пол Хадсон? Кто его знает. Я не могу понять, как я сюда попал. Это чужая улица. На ней живут марсиане, которые смотрят на меня подозрительно и враждебно, и поспешно переводят своих детей на другую сторону, как будто опасаются, что этот странные парень, орущий что-то в магнитофон, причинит им непоправимый вред.
Да, леди, я с вами разговариваю. Что, никогда не видели людей, потерпевших кораблекрушение? Откройте глаза. Это же Нью-Йорк. Они здесь на каждом шагу. Наверное, я куда-то не туда повернул. Это единственное объяснение, которое приходит мне в голову. Я пошел налево, а надо было идти направо. И вместо того чтобы остановиться и развернуться, я продолжал идти, а теперь я так заблудился, что не найду дорогу, даже если моя, черт подери, жизнь будет зависеть от этого.
Проблема как раз в том, что она от этого и зависит. Вот о чем я сейчас думаю: надо вырываться. Надо кончать все это. Я сижу на скамейке и пытаюсь догадаться, через какое окно светит солнце в спальню Элизы, а желание бросить все на хрен, извиваясь, вылезает из моей утробы и сливается с хаосом, которым стала моя жалкая, черт подери, жизнь.
И знаешь что? Если бы Элиза была там, внутри этого дома, а не в Вермонте, и если бы я поднялся в ее пентхаус и пять минут поговорил с ней, если бы я сумел рассказать ей то, о чем думаю, даже если она не любит меня больше, я уверен, что она опустила бы подбородок, поглядела бы на меня по-ангельски и сказала бы, что я веду себя как урод. Или больно лягнула бы меня в ногу. А может, даже положила бы руку мне на сердце и прочитала бы одну из своих дурацких, черт подери, лекций о том, что я спаситель.