Мать села рядом с бабушкой, взяла ее за руку. Все притихли. Все смотрели на бабушку. Она была вроде такая, как всегда. Или немного похудела? Да нет, она и всегда была худая. Глаза уж очень запали. Но у старых это часто. Нет, она такая, как всегда.
А мать все трогала ее, расспрашивала, где у нее болит.
Да просто неможется что-то, работа из рук валится, видно, утомилась. А болей никаких у нее нету, пустяки все, так чуть поноет и отпустит. Вот послали ее зачем-то. Может, какое лекарство и поможет.
Она сложила руки и разглядывала детей, и улыбалась, правда, может, не совсем так, как прежде. Мать, затихнув, сидела рядом и не отрывала от нее глаз. Они были как две сестры — так похожи. Обе бело-бледные, и те же у обеих редкие волосы, и в чертах те же нежность и тишина. И ростом они были одинаковые, обе маленькие и крепкие. Мать только слегка поглаживала бабушкину руку, не давала себе воли при детях.
— Бабушка ведь уже старая, — говорила мать, — скоро ей семьдесят восемь, ясно, года уже не те. Конечно, надо пойти к доктору, как только он примет. И все обойдется.
— Все в воле божьей, — сказала бабушка.
Дети переводили взгляды с одной на другую, недоуменно, молча. Какая мама грустная… Андерс, с совершенно белым лицом, забился в угол и оттуда пожирал бабушку глазами, словно хотел заглянуть ей внутрь. Больше почти не разговаривали, девочки принялись хлопотать на кухне, поставили кашу и тарелки для обоих младших, которым пора было уходить. Андерсу пришлось сесть за стол, но еда застревала в горле. Он сказал «до свиданья» и бросился к дверям, длинно поглядев на бабушку.
По дороге в школу они с сестрой вывалялись в снегу. Морозило, и тишина стояла мертвая, город как уснул, от ступенек не бежали следы, как будто в домах и не живет никто. Они пробирались по снегу друг за дружкой и молчали.
Вот пробили часы. Андерс съежился — неужели в церкви колокола звонят? Но часы вызвонили всего один удар.
Уже с других улиц слышны крики, оттуда группками бегут ребята, толкаются, бросаются снежками. Возле церковного двора каждый находит себе под снегом ледяную дорожку, раскатываются, шлепаются, снова вскакивают. Андерс с сестрой тоже прокатились, но без разбегу, им сегодня не до того. Перед большой переменой было два урока. Андерс старался следить за чтением, запоминать, быть со всеми вместе. Но без толку. Он слушал изо всех сил, а думал только о том, что вот он сидит и слушает — и ничего из этого не выходило.
О чем они толкуют — слова же только шлепаются об стенки, и отлетают, и ничего не значат.
Ну вот, о боге заговорили — мало, что дома, здесь тоже, везде! Да зачем? Слова и слова! Что от них, легче, что ли?
Не надо ему никакого бога. Хватит. Он и никогда-то про него не понимал. И на что ему?
Вот убежать бы сейчас в лес! Отпустили бы его туда, и он пустился бы что есть духу, летел бы, гнался, только бы поспеть вовремя, и, запыхавшись, валясь с ног, примчался бы он к камню…
Отпустили бы его, сказать бы им, что ему надо, непременно, обязательно надо бежать туда, скорей, скорей…
Да нет, разве они поймут? И как бы он сказал? «Мне надо бежать в лес?» Кто же поймет такое? Что ему надо упасть на колени и от всей души, изо всех сил умолять, просить у камня милости… просить, чтобы все были живы, чтоб никто не умирал!
Он уже не понимал, что делается вокруг. Не заметил, как прозвонили перемену, как снова начался урок, вошел новый учитель, и стал говорить совсем про другое…
До чего же много они говорят. Как будто нарочно не хотят думать про самое главное. Про то, что все люди умрут, умрут…
Вот опять прозвенел звонок, и, весело перекрикиваясь, тузя друг друга, детвора бросилась в коридоры. Во дворе бросались Снежками друг другу в головы — напоследок, перед завтраком.
Андерс с сестрой шли домой молча. Они не знали, спешить им или замедлять шаги. Под конец пустились почти бегом.
Но бабушка еще не вернулась от доктора. Все ждали маму с бабушкой.
Андерс съежился у окна, сидел как на иголках. Сердце колотилось, и веки горели, как бывает при высокой температуре.
Наконец они показались в воротах. Они шли очень спокойно и тихо. Они были как две старушки, обе в платочках, только мать была в пальто. Поклонились дежурному по вокзалу, кухарке, выглянувшей из ресторанного окна, потом скрылись в дверях.
Вошли в комнату, дети бросились к ним, они сели и стали рассказывать.
С бабушкой ничего не поделаешь. Поздно спохватились. Доктор долго ее осматривал, такой добрый, внимательный. Только сделать ничего уже нельзя. У нее рак, и запущенный.
— Да, да, — кивала бабушка. — На все божья воля.
Рассказывала больше мать, не она. Бабушка лишь иногда вставляла несколько слов.
Даже удивительно, рассказывала бабушка, какой он чудесный, какой внимательный. Говорили про него, будто он такой строгий, что к нему даже ходить боятся. А с нею он как с малым ребенком разговаривал. И денег с нее не взял, сказал, что ей это не по карману. Вот какой добрый. А вообще-то он дорого берет, он такой ученый. Да, очень, очень хороший человек.
Дети, всхлипывая, сбились в кучку. Сзади, отдельно, стоял Андерс и бледный как смерть, застыв, смотрел, смотрел на старушку. Они с матерью сели у окна в ледяных узорах, и, глядя на них, казалось, будто не стряслось ничего ужасного. Мать еще больше просветлела лицом и словно унеслась душой далеко куда-то. Только все время гладила бабушку по руке, ухаживала за ней, поправляла на ней косынку, расправляла складки на юбке. Что-то изменилось — бабушка стала теперь как ребенок, над которым хлопочет заботливая мать. Старушка казалась озадаченной и переконфуженной тем, что с нею произошло, и ее даже больше, чем главное, занимали иные пустячные мелочи. Она разглаживала на коленях косынку, подаренную к свадьбе, косынку в набивных розах. Потом, видно, решила, что детям хочется знать, сколько ей осталось еще быть с ними. И сказала, что спрашивала доктора, сама узнать хотела, надо же быть готовой, когда пробьет ее час. Но тот отвернулся и ответил, что ничего про это не знает. И ей стало совестно.
— Да, — говорю я доктору, — кто же про это знает…
Под окнами просвистел паровоз, настала та пора дня, когда сразу много поездов меняют пути. Дым мазнул по оконным стеклам, и узоры подтаяли. Мать сказала, что пора выпить по чашечке кофе.
— Да, хорошо бы, — сказала бабушка. Девочки бросились его варить.
Все сели к столу и стали пить кофе. Говорили мало. Дети вздыхали, уткнувшись в свои чашки, а то украдкой вынимали платки и всхлипывали. Андерс от кофе отказался, весь белый, он бродил по половичкам, от стола к окну, от окна к дверям. Глаза у него были совершенно сухие. Бабушка поймала его угасший взгляд, и кивнула ему, и чуть заметно улыбнулась. У него лицо даже не дрогнуло, но ее взгляда он вынести не мог.
Выпили кофе, и бабушка поднялась.
— Ну, мне пора домой. Вы уж, милые, к нам приезжайте. Больше дети не могли сдерживаться. У матери тоже на глаза выступили слезы, но она удержалась, не расплакалась.
— Да, мамочка, — говорила она. — Мы теперь часто будем наведываться, гораздо чаще.
— Вот и хорошо, что нас, стариков, не забываете.
Впервые к ним вплотную подобралась смерть, вошла в дом. Они чувствовали свою нерасторжимость, и не могли постичь, как кого-то заберут у них, отнимут навсегда. Вся горячая сила любви теперь выплеснулась наружу, заставив их еще острей понять, что все они — одно. И от этого было легче.
Только Андерс стоял вовне этого горячего, всех пронизавшего потока. Он проскользнул в другую комнату и оттуда смотрел на них сухими глазами. Дети трогали, оглаживали бабушку. Все, кроме него. Как будто он ее меньше любит!
— У меня еще в городе дел полно, — говорила бабушка, пока на ней завязывали сзади платок.
Ей надо было в скобяную лавку какие-то гайки купить для соломорезки. А еще Эмиль просил четвертушку табака взять у Лундгрена, он говорит, лучше этого табаку нет. Потом еще полкило кофе надо им повезти, а то на будущей неделе поросенка резать будут.
Мать взяла с нее слово, что, когда будут резать поросенка, она останется в доме, шутка ли, какой холод.
— А как же, — сказала бабушка. — Обойдутся там без меня. Много ли от меня проку. Прямо и не знаю, — сказала она уже в дверях, — как они справляться будут, когда меня не станет. Чужие руки-то больно дороги.
Она завязала косынку, поправила ее на голове. — Ну ладно, пойду я. Спасибо вам, милые. И она ушла, унося молочное ведро.
* * *
Бабушка прожила еще год. Летом она помогала косить, помогала немного, когда жали рожь, а потом слегла. Они часто к ней заезжали, ненадолго, только взглянуть, как она, поздороваться. Андерс не ездил Он ссылался то на одно, то на другое, и его почти всегда оставляли дома. Иногда он все же ездил. Когда подходили ко двору, он бледнел. Когда входили к бабушке, он через силу протягивал ей руку. Смотреть на нее он не мог, во всяком случае, не мог смотреть ей в глаза. Остальные держались как обычно, вели себя так, будто ничего не случилось, только старались быть с ней предупредительней. Для него же она уже преобразилась, уже как умерла. Иногда она внимательно на него глядела. Уж верно думала, что он, оказывается, не так-то сильно к ней привязан.