Он махал и махал им вслед, пока не скрылся из виду.
Дорога в церковь шла рекой, по краям намерзшей. И луга замерзли. Дворы глядели голо, как бывает только зимой, когда нет зелени, к которой за лето успел привыкнуть глаз. Они будто опустели. Да ведь почти все и поехали хоронить, и сидели на санях, выстроившихся долгим рядом, словно один большущий, неповоротливый, тяжкий воз. Полозья гремели, вдруг врезаясь в голую землю, и тогда сидевших в санях встряхивало и они озирались. На передних санях рядом с работником качались скудные, из города привезенные цветы.
Завидя их, в церкви стали звонить, и колокольный звон расплывался по-над всей округой, над пустошами, над поселками, и дальше, дальше, до самых лесов. И где бы ни услыхали звон, мужики по обычаю снимали шапки, а женщины крестились. В самом дальнем краю мелкими деревушками разбросанного прихода у окна сидела старуха, закутанная в платок, потому что окно было отворено. Она была старше всех в здешних краях, сутулая, скрюченная, много лет уже не выходила за порог. Однако волосы ее остались черны, как смоль, а карие глаза блестели. Это была бабушка, отцова мать. Может, в жилах ее текла валонская кровь, а может быть, и нет, но какая-то примесь была, потому что в здешних краях люди не такие смуглые. И что-то еще отличало ее от местных женщин, может быть, то, что девочкой она готовилась к конфирмации вместе с помещичьими барышнями. А сейчас она села с библией на коленях у открытого окна послушать, как звонят по старой Стине, и когда до нее донесся первый удар, она высунулась наружу и так всплеснула руками, что воробьи, пристроившиеся рядом в стогу, перепуганно разлетелись кто куда.
Церковь стояла на взгорке, небольшом, как и все холмики в округе. Сани оставили у изволока и на руках понесли гроб. Колокола гремели прямо над головой, между могил стояли готовящиеся к конфирмации бледные мальчики и девочки и, ухвативши друг дружку за руки, смотрели на гроб.
Отпевали в церкви. Андерс знал — сейчас будет самое страшное. Вступил орган, и сейчас — он знал — начнут петь самый страшный псалом, самые ужасные слова, ужасней не бывает. Он весь сжался и уставился прямо перед собой. Но все запели как в странном восторге, на хорах звенели детские голоса, пели все, и орган гремел под сводами.
«Ко смерти весь мой путь земной…»
Как будто и нет никакой жизни, и не нужна она! Они всю душу вкладывали в эти слова, будто самые насущные и важные.
А пастор читал:
«Из земли ты вышел. Землею станешь…»
Скорей бы уж кончили, скорей бы! Долгий праздник в честь смерти — ведь это ужасно.
И вот пошли к могиле!
Весь причет, все, кто был в церкви, пошли за ними. Свежевырытая могила черно зияла издали, рядом громоздился холм нарытой земли, пришлось поработать ломом, все промерзло на три фута. Все встали в кружок, и слышно было, как бабушку опускают в яму.
Оказалось, что это не так ужасно, как думал он. На вольном воздухе все всегда не так ужасно. Дул и насквозь пробирал холодный ветер. В галоши набился снег. Ребята, товарищи по играм, не отрываясь, смотрели на него. Тут не было спертой духоты и скованности. Бросив на могилу цветы, он с облегчением разрыдался.
А потом пошли к обедне и отстояли ее.
И поехали домой тем же длинным обозом. Намело снега, и сани шли теперь легче, лошади бежали весело, и обратная дорога вышла недолгой. На крыльце их встречал дедушка. Он сперва поглядел на сани, теперь последние в ряду и пустые. Мать ему рассказала все про похороны, все, от начала до конца. Он спросил, как дорога, она было забыла об этом упомянуть.
Обед уже дожидался их, два углом составленных стола ломились от снеди, а из кухонной двери валил вкусный пар. Женщины поглядывали на столы, мужчины потирали руки с холода и в предвкушении выпивки.
Как присели к столу, так и засиделись до самой темноты. Обносили блюда немудреные, но обильные. Полагалось отведать каждого понемножку, хоть многие яства почти не отличались одно от другого. Мужчины пили. В начале трапезы за столом царил дух торжественности. Но скоро языки развязались, переговаривались уже через стол, громко кричали, тянулись друг к другу стаканами. Стулья, принесенные от соседей, сдвинули тесно, ближе к двери приспособили простую доску и еще внесли скамью из беседки. Когда кому-нибудь из мужчин надобилось выйти, вставали сразу чуть ли не все, и женщины, сами не выходившие из-за стола, добродушно ворчали. Нарастал общий шум, теплей делалось в комнате и на душе. В печи потрескивал огонь, и лица вспотели.
Стало весело. Болтали. Уже старались друг перед другом записные острословы. Их слушали охотно, женщины внимательно склоняли головы набок. Прочие же вели серьезный разговор про стельных коров, суперфосфаты и дренаж. При этом каждый надсаживался так, чтобы все во что бы то ни стало услышали его мнение.
Был тут Масса-Яне, крошечного роста портной, здешний уроженец, обшивавший всех в округе. Снимая мерку, ему приходилось взбираться на скамеечку, и это так обижало его, что он сделался зол на язык. Был тут и мельник, единственный на похоронах толстяк, не умещавшийся необъемным задом на стуле. Андерс сидел с ним рядом и подглядел, что волоски, торчавшие у него из ушей, были все в муке. А у дверей па садовой скамейке сгорбился Петер с Выселок, тощий безземельный мужичишка.
За все время трапезы он не проронил ни слова и сидел, склонивши патлатую голову над тарелкой. Говорили, что он по нескольку дней куска в рот не берет, дожидаясь, пока его позовут в гости. Иногда, правда, его подолгу никто не зовет, и приходится ему тогда разговляться у себя дома. А если зайдешь к нему, он выставляет сухой хлеб и печеную картошку. Правда же была та, что Петер бедствовал и редко когда наедался досыта. Об этом, однако, говорить не любили и старались все перевести в шутку. Он забился в самый дальний угол, сознавая свое скромное положение, отчасти же потому, что там было темно, и никто не видел, как он то и дело наполняет тарелку.
К пяти, когда покончили с мясным, стали разносить сладкое. Пошли в ход и самые разные, гостями принесенные сыры. Они мало чем различались, но каждая хозяйка узнавала свой и потчевала соседок. Все покрякивали от сытости и довольства, угощался и Петер с Выселок, скромно поглядывая из своего закутка.
Андерсу очень нравилось, что тут так тепло и шумно, и что все болтают и сделались на себя непохожи. Стало уютно. Потрескивал огонь, жар убаюкивал. Андерс сидел у стены. Сзади были окна, черные как сажа, а в комнате свету хватало. Посреди длинного стола горела керосиновая лампа, с краю другая, а у самых дверей поставили еще свечу. На почетном месте рядом с пастором сидела мать, совсем бледная и тихая. Она, кажется, ни с кем словом не обмолвилась.
Трапеза шла к концу. В заключение подали торт из города, украшенный черным и белым кремом, с большим черным крестом посередке. Когда торт приблизился к Андерсу, его передернуло, и он не взял предложенного куска, хоть понимал, что в жизни ему не отведать такой вкусноты. Мельник же взял себе большой ломоть и с аппетитом умял перекладину черного креста.
Наконец пастор прочитал молитву и стали выходить из-за стола.
Распахнули двери, все разбрелись по дому. В сенях было понавешано столько пальто и тулупов, словно тут собрался весь приход, и от них пахло скотным двором и сеном. А в комнатах наверху было пусто, и после натопленного помещения казалось прохладно. Тут еще витал смутный запах лука и яблок, за зеркалом торчал пучок лаванды, бабушка пользовалась ею, когда ходила в церковь. Сюда и подали кофе, женщинам — с печеньями, мужчинам — с коньяком, и скоро здесь стало людно, тепло и шумно.
Андерс не знал, куда себя девать. Мальчишек его возраста тут не было. Он слонялся без дела, а то подпирал стены. Заглянул было по привычке на кухню, но там все были чужие. Они мыли, перетирали и расставляли горы посуды, тоже чужой, взятой взаймы, с розочкой на каждой тарелке. Делать нечего, он снова поднялся наверх и стал слушать разговоры. Мужчины и женщины разделились, в комнате у мужчин плавал дым, пили тобби, говорили разом, не слушая и перебивая друг друга. Тут ему понравилось. Но скоро он все-таки опять спустился. У двери на крыльце висела бесхитростная картинка, изображающая дорогу к церкви, дальние дворы, храм на холме, подле него кресты и березки. Но сегодня он на нее и не взглянул. Открыл дверь, вышел на крыльцо.
Тьма была кромешная. Холодно, но тихо, ни ветерка. Несколько мужиков громко, как лошади, мочились на кусты смородины. В темноте они казались огромными. На востоке вызвездило, остальное небо плотно затянуло тучами. Мужики ушли в дом, и Андерс остался один в тишине.
Он заглянул в щелку на коровьи стойла, но увидел только неясный свет, весь прошитый паутинками. Вот кто-то вышел оттуда с подойником в одной руке и фонарем в другой. Женщина пошла по тропке. Свет от фонаря падал на землю и на длинную, бьющую по ногам юбку. Подойдя к светлому шумному дому, она обогнула его и завернула к кухонной двери. И тогда он разглядел, что это старая, совершенно чужая женщина.