Слово «касса» вызвало у Франке последний проблеск надежны. Но там сразу выяснилось, что ни для него, ни для кого-то еще о задатке не может быть и речи — в местах, где не спрашивают документов, деньги обычно экономят.
Чиновник, к которому мы пришли, ограничился тем, что оформил Реддингеру, Паулю и мне по проездному билету до Марселя и в качестве суточных на дорогу выдал каждому из нас по одной серебряной монете. Пауль и Реддингер скорчили кислые мины, Франке же разволновался чрезвычайно, больше всех. Он быстро повернулся ко мне и потребовал, чтобы я спросил у казначея, как же теперь быть ему. Казначей, который, видимо, понял вопрос так, что Франке боится трудностей с паспортом или выдворения из страны, вежливо ответил:
— Скажите этому господину, что он может спокойно идти, куда ему угодно.
Однако его ответ совершенно не успокоил Франке.
— Куда мне угодно, это в таких-то сапогах? Этот тип надо мной смеется? Но погоди-ка, — вдруг перебил он сам себя, — переведи ему, что мне угодно отправиться в Марсель!
Он, видимо, надеялся тоже получить билет, однако чиновник с той же любезностью ответил:
— Не имею ничего против — при условии, что вы отправитесь туда за свой счет или пешком.
С этими словами он, пожелав нам счастливого пути, закрыл дверь, и мы поплелись обратно в казарму.
Здесь Пауль устроил военный совет, обсудив сперва судьбу тех двоих, которые, согласно приговору врача, должны были остаться в Вердене. Всегда находивший выход из положения, он посоветовал им добраться до Нанси и там пройти второе — возможно, менее строгое — освидетельствование. Он, наверное, в первую очередь хотел добиться того, чтобы Франке взял на себя заботу о маленьком Якобе, который потерянно сидел на кровати и болтал ногами.
Я, собственно, считал это само собой разумеющимся: хотя бы потому, что одинокое странствие столь неискушенного парня по залитым дождем проселочным дорогам представлялось мне делом весьма рискованным. Но Франке думал иначе; ему, очевидно, были ненавистны любые обязательства. Искоса бросив на малыша презрительный взгляд, он проворчал, что не обязан играть роль няньки и что будет рад, если в это время года и в таких сапогах сам, в одиночестве, добредет до Нанси.
Его замечание навело меня на мысль предложить ему свой дождевик, без которого, как мне думалось, в Африке я прекрасно обойдусь. Франке, уже неоднократно бросавший на сей предмет туалета завистливые взгляды, кинулся на него, как коршун; и, после того как он дал клятвенное обещание взять покровительство над маленьким Якобом, Пауль формально доверил ему паренька. Франке тотчас облачился в дождевик и, хотя в помещении было очень тепло, не снимал его ни за едой, ни перед тем как лечь спать; плащ был отныне так же неотделим от него, как собственная кожа.
Удостоверившись, что этот пункт повестки дня выполнен, Пауль обратился к нам с Реддингером и попросил передать ему наши монеты, поскольку он хотел сам позаботиться о запасах в дорогу. Потом он исчез и вернулся только в сумерках — с буханкой хлеба, банкой говядины и двумя пачками темного табака «Капрал». Все это он выпросил у поваров, для которых устроил в кухне маленький концерт, играя на губной гармошке. Такие способности — натуральный капитал, ни на одной границе не облагаемый пошлиной. Деньги же Пауль целиком употребил на покупку огромной стеклянной бутыли, наполненной желтым вином, — пузатой и с маленьким выгнутым сливом на горлышке.
Увидев этот набор продуктов, нельзя было не вспомнить присказку о «таком крошечном кусочке хлеба к такой прорве вина» — да только нам она не показалась смешной.
Пауль уложил хлеб и мясо в мой рюкзак, который вместе с бутылью предусмотрительно разместил на своей кровати: то ли потому, что не доверял Реддингеру, который, дьявольски ухмыляясь, уже бросал на бутыль алчные взгляды, то ли по какой-то иной причине.
Вечером Пауль незаметно отозвал меня в сторону и сунул мне в руки тонкий пакетик.
— Для тебя, Герберт, я еще прихватил из столовой почтовую бумагу и марку, так что можешь написать домой!
Эта маленькая любезность яснее, чем что-либо другое, показала, что у Пауля действительно сердце прирожденного лидера. Он благодаря своей наблюдательности понял мое слабое место: то, из-за чего я больше всего мучился. Я и раньше охотно подал бы родителям признаки жизни, да только расстояние между нами еще не казалось мне достаточно большим.
Итак, я уселся за стол в кругу своих новых странных приятелей и, не упоминая конкретных обстоятельств, в которых оказался, карандашом написал письмо; думаю, оно мало чем отличалось от прочих посланий, которые со времен Робинзона пишутся в таких случаях. Если я правильно помню, в нем что-то говорилось о моих надеждах на лучшую жизнь в тропических девственных лесах…
Казначей указал нам два поезда: один отходил среди ночи, другой — на следующий день. Мы решили ехать на втором, и Франке, который, завладев моим плащом, вернулся к характерной для него холодности, немногословно заявил, что тоже намерен отправиться в путь только после того, как отобедает.
Поболтав еще немного о том о сем, мы, полные надежд, легли спать.
9
День нашей памятной поездки в Марсель начался со сцены, сулившей мало хорошего.
Хотя спали мы долго, из-за проливного дождя было еще довольно темно, когда нас вырвал из сна дикий крик. Исходил он от ужасного Реддингера, который, бушуя и размахивая руками, бегал по комнате. Мы не решались заговорить с ним, чтобы не сделаться объектом его ярости, и, только после того как к нам заглянул унтер-офицер, который, видимо, нес караул в этой части казармы, и пригрозил упрятать всех нас в кутузку, мы узнали, что, собственно, случилось.
Оказалось, что под покровом ночи Франке предательски смылся; он не только бросил на произвол судьбы маленького Якоба, но и подменил собственными развалюхами ладные и крепкие сапоги Реддингера. Между возобновляющимися припадками бешенства Реддингер показывал нам доставшееся от вора наследство: он то швырял сапоги об стену, то вновь пытался натянуть их на ноги. Сапоги эти заслуживали сравнения с ножом без лезвия и рукоятки, ибо, как подметки, так и кожаные голенища, состояли, казалось, из сплошных дыр. Но делать было нечего: оставалось лишь обуться в эту рвань. Поскольку оставленные сапоги были ему малы, Реддингеру пришлось извлечь из кармана огромный складной нож и отрезать им носки. Я с тайным удовлетворением восхищался дальновидностью Пауля, который так осмотрительно припрятал наши дорожные припасы: не сделай он этого, Франке, конечно, ни минуты не колеблясь, завладел бы и ими, сочтя их своей законной добычей. Плащ мой, само собой, он тоже прихватил.
В разгар этой бучи появился наш солдат — явно довольный, что скоро от нас избавится, — и под его предводительством мы отправились на вокзал. Пауль бережно нес большую бутыль, я — рюкзак; а Реддингер, изрыгая проклятия, семенил за нами в сапогах Франке, которые при каждом шаге, словно прохудившиеся лодки, черпали воду. Маленький Якоб, которому теперь предстояло добираться до Нанси в одиночку, прошел с нами до вокзала. Следующим местом встречи Пауль назначил ему Марсель; я заметил позже, что он таким манером создает вокруг себя обширную сеть приятельских связей со всякого рода темными личностями.
Наконец мы трое оказались в пустом вагоне поезда, который неспешно катил на юг. Пока мы курили и болтали, а Пауль иногда играл на губной гармошке, Реддингер подбадривал себя изрядными глотками из оплетенной бутыли. Поскольку вино было густым и крепким, как ликер, Реддингер вскоре впал в состояние буйного веселья и со сверкающими глазами принялся бахвалиться перед нами.
Так мы узнали, что родился он в глухой горной деревне и что отец сызмальства нещадно его колотил. Но он довольно рано набрался сил и в один прекрасный день, когда старик снова на него замахнулся, избил его до полусмерти и бросил одного на дворе. А сам подался к ремесленникам, обжигающим глину, которые обитали в уединенной горной долине, и снискал у них уважение как неутомимый работник. Работали ремесленники сдельно, формуя и высушивая под жгучими солнечными лучами большие глиняные трубы. Зарабатывали они, если верить его словам, столько, что прямо-таки купались в деньгах. А по субботам, получив плату, эти измотанные трудяги отправлялись в деревню и возвращались с несметным количеством водки, которую пили потом прямо из ведер. Апогеем этих попоек были ужасные драки, которые иногда заканчивались тем, что их участники в темноте — забавы ради — вслепую палили друг в друга из револьверов.
Пока Реддингер рассказывал это и другое на своем невразумительном диалекте, его веселье принимало пугающие формы. Складывалось впечатление, что он вырос в глуши и чужд человеческому обществу — как какой-нибудь забытый циклоп. Он то отхватывал ножом от буханки рваные ломти, то снова двумя руками подносил ко рту бутыль. А под конец приложился к ней так основательно, что, без сомнения, опустошил бы ее, если бы этому не воспрепятствовал Пауль.